Тот поколебался. Но недолго.
— Зонт? — возмутился он. — Ни за что! Зонт хорош для вашего возраста, молодой человек. Но я! Да на кого я буду под ним похож?
И, как герой, даже не пригнув голову, устремился под ливень.
Полковник барон Гийом-Жоффруа-Этьен-Эрве де Сен-Фюрси родился вместе с веком в родовом замке, в нормандской деревне, носящей имя его предков. В 1914 году судьба обидела его вдвойне: он был слишком молод, чтобы записаться в действующую армию, и звался Гийомом, как прусский кайзер.[2] Это, правда, не помешало ему поступить в Сен-Сир, по семейной традиции, которой следовали и его отец, и дед. Он вышел оттуда лейтенантом кавалерии, хотя математика у него хромала, и даже частные учителя ничего не могли с этим поделать. Зато он блистал в гостиных, в фехтовальных залах и на конных состязаниях. Главными своими трофеями на скачках он был обязан кобыле, которая в свое время прославилась. Звали ее Кокетка, и она долго приносила полковнику по серебряному кубку с каждых состязаний, на которые он ее записывал. "Я люблю ее больше, чем какую бы то ни было женщину", — говорил он иногда. Говорил ради красного словца, потому что женщин он любил больше всего на свете. Гарцевать, фехтовать, флиртовать — в этом была вся его жизнь. Следует, правда, прибавить еще охоту: барон слыл одним из лучших стрелков в кантоне. Сам он, случалось, все это смешивал в своих хвастливых речах, объясняя, например, что женщину он покоряет, как взнуздывает лошадь: с губами сладил — считай, что все твое, — или же охотится на нее, как на тетеревка. (В первый день я его вспугну, на второй — погоняю, на третий подстрелю.) Его и прозвали любовно "Тетеревком" — за эти речи, а еще за крутые икры и грудь колесом.
Женился он молодым, очень молодым, даже слишком, по мнению многих его друзей, посватавшись двадцати двух лет девице Огюстине де Фонтан — она была постарше его годами, зато богатая наследница, по крайней мере, в перспективе. Детей у них, к великому их горю, не было. В 1939-м, будучи майором кадровой армии, он блестяще проявил себя на фронте, но поражение 1940-го глубоко травмировало его и телесно, и душевно. Для него существовал только один командующий — маршал Петен. Поэтому он досрочно вышел в отставку сразу по окончании войны. С тех пор барон хозяйничал на землях, которые унаследовала его жена. Развеять провинциальную скуку ему помогали его лошадки, рапира и любовные победы, становившиеся, надо признать, все менее легкими с течением лет. Ибо для этого человека, открытого, как на ладони, отступить — значило сдаться, а старость была равносильна крушению.
Это будет рассказ о последней весне барона Гийома.
* * *
На фоне окна, выходившего в сад, две спины — баронессы де Сен-Фюрси и аббата Дусе, — вырисовываясь двумя тенями разной формы — одна квадратная, другая закругленная, — на удивление красноречиво говорили о характерах собеседников.
— На редкость сырой выдался нынче конец зимы, — произнес аббат. Истинная благодать для пастбищ. В моей деревне говорят: февральский дождичек лучше всякого навоза. Но что правда, то правда — все еще выглядит так мрачно, совсем по-зимнему!
Баронессе пререкания почему-то всегда давали заряд бодрости, а уж перечить такому человеку, как аббат Дусе, было одно удовольствие!
— Да, весна в этом году заставляет себя ждать, — кивнула она. — Ну и тем лучше! Посмотрите, как аккуратно выглядит сад, какой он чистенький. Еще сохранился порядок, в котором мы оставили все осенью. Видите ли, аббат, убирать сад к зиме — все равно что обмывать и обряжать покойника, перед тем как уложить его в гроб!
— Я не совсем уловил вашу мысль, — перебил ее аббат: фантазия баронессы заходила порой чересчур далеко, и его это пугало.
— Через неделю-другую, — невозмутимо продолжала баронесса, — все здесь зарастет сорняками, трава вырвется с газона на аллеи, кроты все разроют, и опять придется гонять ласточек, которые каждый год упорно пытаются свить гнезда над окнами и под крышей конюшни.
— Все так, но это же прекрасно, когда жизнь пробуждается! Посмотрите: первые крокусы распустились желтым пятном у корней сливы. А в церковном саду безраздельно царят белые цветы. Сперва нарциссы, потом сирень, затем, конечно же, розы, rosa mystica, и наконец, прекраснее всех, ах! лилии, лилии святого Иосифа, целомудренного супруга Марии; это цветок чистоты, невинности, девственности…
Баронесса, как будто последние слова ее расстроили, отвернулась от окна, оставив заглядевшегося на сад аббата, отошла к дивану и села.
— Чистота, невинность, девственность! — вздохнула она. — Нужно в самом деле быть святым человеком вроде вас, чтобы видеть все это в весне. Селестина! Селестина! Где же наконец чай? Ох уж эта Селестина, до чего она стала неповоротливая! И глухая к тому же. Горло можно надорвать, пока ее дозовешься. Иногда мне кажется, что вы путаете святость с наивностью и что пострелята, которых вы учите катехизису, и те смышленей вас, аббат! Сказать по правде, нынешняя молодежь… Даже ваши Чада Марии. Есть там одна… Как бишь ее? Жюльенна… Адриенна… Донасьенна…
— Люсьенна, — едва слышно пробормотал аббат, не оборачиваясь.
— Вот-вот, Люсьенна. Стало быть, вы поняли, о чем я. Такое впечатление, будто вы один не видите, что ее живот уже не помещается даже в платья ее матери и что через считанные недели это ваше Чадо Марии…
Аббат резко отвернулся от окна и шагнул к ней.
— Я вас умоляю! Вы говорите о позоре. Но позор зачастую есть не что иное, как отсутствие любви в глазах, которыми мы смотрим на ближнего. Да, малышка Люсьенна летом станет матерью, и я знаю мужчину, который повинен в этом. Так вот, я решил ничего не замечать. Потому что заметь я — мне пришлось бы выгнать ее, возможно, даже обратиться в жандармерию, в результате пострадал бы не один человек, и она же в первую очередь.
— Простите меня, — проговорила баронесса примирительно, не признавая, однако, себя побежденной. — Боюсь, что в моих глазах всегда было недостаточно любви.
— Так закрывайте глаза! — отрезал аббат с неожиданной для него категоричностью.
Появление Селестины с подносом прервало их беседу. С грехом пополам она расставила на столике чайник, чашки, сахарницу, молочник, кувшин с горячей водой и поспешила удалиться, чувствуя, как раздражает хозяйку ее неловкость.
— Ну что с ней поделаешь! — проговорила баронесса, пожав плечами. Тридцать лет беспорочной службы на одном месте. Но время пришло, пора ей и на покой.
— Как она думает жить дальше? — спросил аббат. — Хотите, я попрошу мать-настоятельницу приюта Святой Екатерины принять ее?
— Может быть, позже. Она уедет к своей дочери. Денежное содержание мы будем ей высылать. Посмотрим, сможет ли она остаться там. Это было бы лучше всего. Но если она не уживется с детьми, тогда мы с вами вернемся к этому разговору. Сейчас меня куда больше беспокоит, кто заступит на ее место.
— У вас есть кто-нибудь на примете?
— Абсолютно никого. Я брала на пробу одну из епархиальной конторы по найму. Эти девицы ничего не умеют, а запросы у них у всех просто безумные. Без-ум-ны-е. И потом, — добавила она, понизив голос, — мне приходится думать о муже.
Аббат, удивленный и несколько встревоженный, склонился к ней.
— О бароне? — переспросил он, понизив голос до шепота.
— Увы, да. Я должна считаться с его слабостями.
Глаза аббата стали совсем круглыми.
— Чтобы выбрать горничную, вам приходится считаться со слабостями барона? Но… о каких слабостях вы говорите?
Нагнувшись поближе, баронесса выдохнула:
— О его слабости к горничным…
Шокированный, но еще пуще изумленный, аббат выпрямился во весь свой небольшой рост.
— Надеюсь, что я вас не понял! — воскликнул он в полный голос.
— Его слабостям нельзя потворствовать! — возмущенно отчеканила баронесса. — Совершенно исключено, чтобы я впустила сюда молодую, красивую девушку. Такое случилось только однажды… дай Бог памяти… четырнадцать лет тому назад. Это был сущий ад! Дом превратился в форменный лупанарий.
— О, черт! — охнул аббат с облегчением.
— Я дала объявление в "Ревей-де-л'Орн". Думаю, на той неделе появятся первые кандидатки. А вот и мой муж.