Д. Д.: Музыкант — тот же настройщик, он настраивает душу человека. Зачем? Он и сам не знает этого. Потому занятие музыкой само по себе бессодержательно. И повышенный интерес к музыке, как было в прошлом веке в Германии, признак поглупения. Это же относится и к отдельным людям, например, к Д. Х.
Л. Л.: Но это не только музыка, все искусства только настраивают. Поэтому человек, слушающий музыку в концертном зале, нелеп. Он делает вид, что занят; на самом деле он пуст. Так же глуп человек и в картинной галереи. Искусство уместно в житейской обстановке, дома, в гостях, на празднике. Оно должно приходить как бы случайно, к людям, связанным друг с другом, как невзначай приходит молчание в разговоре, тогда оно хорошо. Тем и был приятен прежде театр, что он был частью общего быта, местом праздничной встречи.
Д. Д.: Музыка сама по себе — явление чисто европейское, даже только последнего времени. У других было пение или музыка, как аккомпанемент. У греков она служила чему-нибудь: либо битве, либо пиру, либо религии.
Л. Л.: А как вы объясняете воздействие музыки на человека?
Д. Д.: По-моему, тут нет ничего таинственного, это физиологическое действие, которое проверено опытами; ведь лечат же музыкой сумасшедших. Вибрация инструментов, которая передается телу, наподобие электрической индукции. Гораздо таинственнее живопись, ее воздействие. Почему перспектива — признак падения живописи?
Л. Л.: Мне это малопонятно... Что же касается настроений, которые возбуждаются искусством, то тут, ведь, еще ничего не исследовано. Надо было бы составить дерево настроений. Это было бы вместе дерево стихий или пульсации: ведь в основе всех настроений лежат напряжение и разряжение.
Затем: О русской литературе, о том, что она выше европейской. Затем: О Розанове, о том, что он был первый фашист.
Д. Х.: Я хотел бы быть директором. Человек должен чувствовать, что от него зависят какие-то люди, только тогда то. что он делает, будет правильно. Человек, имеющий власть, право расстреливать, всегда имеет преимущество перед другими. Он чувствует реализацию своих слов и ответственность. Я же лично хотел бы быть директором театра...
Д. Х.: Вот, чего я не выношу. Пенки, баранина, маргарин, лошади, дети, солдаты, газета, баня. Баня, это то, в чем воплотилось все самое страшное русское. После бани человека следовало бы считать несколько дней нечистым. Ее надо стыдиться, а у нас это национальная гордость. Тут стыд не в том, что люди голые, — и на пляже голые, но там это хорошо, — тут дымность, и затхлость, и ноздреватость тел.
Затем: О людях.
Д. Х.: В Н. М. стихия бани, она и дает ему силу. Он ходит два раза в неделю в баню и там парится. Он очень белый. И стихи свои он сочиняет в бане, распевая их на полке. В нем нечто мужицкое и потому он так чуток к этому в людях, так ненавидит это. Он из нас самый русский, может быть даже по крови.
Л. Л.: Разве русскому лицу свойственен такой причудливый нос?
Д. Х.: Напрасно думают, что русское лицо мягкое и округлое, как у Н. А. Это финское. Русское именно с таким вострым носом. Впрочем, дело, конечно, не в крови.
Л. Л.: Вы правы, старорусские лица строги и аскетичны, в них нет той смазанности черт, какая обычно приписывается русскому лицу.
Д. Х.: В Н. М. необычная озлобленность. Среди нас, правда, нет хороших людей; но Н. М. обладает каким-то особым разрушительным талантом, чувствовать безошибочно, где что непрочно и одним словом делать это всем ясным. Поэтому-то он так нравится всем, интересен, блестящ в обществе. В этом и его остроумие. И даже его теории пропитаны тем же. Разве можно придумать что-либо более оскорбительное, от чего ученый физик, если бы услышал, полез на стенку, что-либо вернее попадающее в слабый пункт физики, как утверждение, что свет вообще не имеет скорости, распространяется мгновенно?
Л. Л.: А Я. С.?
Д. Х.: У нас у всех остроумие странное, вроде того, как бы половчее сказать: «Я — идиот», или «у меня ноги потеют». Но Я. С. лучше всех нас носит созданную им маску. Конечно, она как-то соответствует ему. Все его поведение разработано чрезвычайно тонко: и эти ссылки, что он не умеет говорить, и что у него способности ограничены, и подчеркивание, что он идет в уборную. Он возвел свои недостатки в новые добродетели, в особые достоинства, гордится своей неврастенией.
Л. Л.: Он из тех гордецов, что сами готовы любому уступить дорогу и отойти в сторону, лишь бы не получать толчков. Такие становятся деспотами своего несуществующего царства. Это нехорошо, потому что в теоретической области капризы недопустимы, тут нельзя быть ни деспотом, ни мечтателем, ни неврастеником...
Затем: О судьбах.
Д. Х.: Среди нас есть такие, путь которых уверен и ясен. У них есть профессия. Другие в очень рискованном положении: они как бы создают новые профессии. Конечно, у нас в чем-то, в чутье, есть преимущество перед настоящими учеными; но нет необходимого — знаний. Наше общество можно вернее всего назвать обществом малограмотных ученых. Но как любой шахматный кружок дает лучшему в нем звание категорного игрока, так и среди нас каждый может стать знатоком в какой-то своей области, где ему карты в руки. И это как будто намечается. Я не знаю, как вас назвать, Л. Л., философом или как иначе, но по-моему, у вас намечается свой путь, отличный от известных.