То, что он избрал не Анку, а Густу, — это правильно. Тем более что Густа, простив его, великодушно согласилась: Анке нужно помогать, у нее ребенок. И он исправно посылал ей деньги. И вручил довольно крупную сумму пану Руберу, итог его, Вацлава, долгих и мучительных с ним переговоров, потому что не хотелось уж слишком глубоко влезать в карман доброго папы Йозефа. Все, казалось, улажено — и вот…
Анка так исступленно его обнимала. Она ни о чем не спрашивала. Если Анка боялась последствий порыва этой любви, она могла бы спросить. Ведь она же не помешанная, она теперь совершенно здорова.
— Милая, милая! — сказал Вацлав и, наклонясь, погладил Анку по голове, по обнаженным вздрагивающим плечам. — Ты даже не знаешь, как нежно я тебя люблю!
Он говорил правду. Вот такую, плачущую, ему с особой силой хотелось приласкать, услышать ее задыхающийся, счастливый шепот. Но Анка словно окоченела вся, защитно сложила руки на груди, стянув в комок кружева на шейном вырезе ночной сорочки. И только лились безудержно слезы и резкими толчками вздрагивали плечи.
Вацлав отошел к столу, где так и осталось все неприбранным после позднего ужина. Может быть, предложить Анке глоток холодного кофе? Это должно ее успокоить. Он налил кофе в хорошенькую чашечку — дивное изделие карлововарских мозеровских мастеров, его последний подарок — и подал Анке.
Та не отняла рук от груди, потянулась к чашечке губами, бурно всхлипнула; и кофе выплеснулось ей на сорочку, растеклось большим темным пятном. Вацлаву представилось, так, наверно, бывает, когда человеку выстрелят в грудь.
Он подхватил Анку под мышки поставил на ноги, прижал к себе. Фарфоровая чашечка упала на пол и с тонким звоном разлетелась на мелкие кусочки. Глаза Анки в испуге расширились.
— Вацлав, как это нехорошо… нехорошо…
— Пустяки! Я тебе куплю, привезу новую, еще лучше, — сказал он, радуясь, что Анка все же встрепенулась. И припомнил из далекого детства утешительную присказку матери: — Посуда всегда бьется к счастью.
— Когда ты мне ее подарил, я загадала: пока эта чашечка цела, ты будешь любить меня. — Слезы мешали Анке. Она говорила протяжно, безнадежно, захлебываясь слезами. — Вот так и получилось…
В приметы Вацлав верил. Он и сам часто загадывал на что-нибудь. И если загаданное потом не подтверждалось, был убежден, что в ту минуту, когда он задумывал, вкралась в сознание и еще какая-то вторая, посторонняя мысль, все испортившая.
Сейчас ему искренне хотелось утешить, ободрить Анку. В этот момент она была ему очень нужна, желанна. И словно бы в противовес разрушенным надеждам Анки он загадал себе другое: «Если она сейчас согласится, Густа никогда ему в этом не станет помехой. Анка будет его, его, когда он только захочет».
— Анка, милая, чашечка разбилась, а я… Люблю! Люблю! — Он отбрасывал с лица Анки ее легкие, смоченные слезами волосы, искал губы, нашел, тоже мокрые от слез, солоноватые. — Моя… Навсегда моя…
Она не сопротивлялась, безвольно обмякла под его торопливыми руками, но печально повторяла:
— Нет, Вацлав, нет…
И потом все время, пока он гладил, ласкал ее тело, сама Анка отсутствовала.
Прощание было спокойным. Анка совсем равнодушно бродила по комнате, переставляла на ночном столике флаконы с духами, какие-то коробочки, иногда задерживалась около небольшого настенного зеркала и тщательно рассматривала себя, поглаживала пальцами припухшие веки, облизывала потрескавшиеся губы.
Она не уклонялась теперь от разговора, если начинал его Вацлав, но говорила тусклым, усталым голосом. И у Вацлава зарождалась тревога: не вернулась бы к ней прежняя болезнь. Это было бы ужасно. Об этом непременно узнала бы и Густа.
— Анка, мне пора ехать, — говорил Вацлав, но если ты хочешь, я пробуду здесь сколько ты пожелаешь.
— Мне все равно. — Анка смотрела куда-то вдаль. — Но лучше уезжай. Я не хочу причинять тебе неприятностей.
— Как ты можешь, дорогая, моя любимая! Я останусь.
— Тебя ждет жена. Уезжай.
— Она не ждет… Она ждет, но не так, как могла бы ждать меня ты.