Выбрать главу

А Людмила чем дальше, тем больше стыдилась своей клички. Считала ее своим несчастьем. Пусть Матфей завидует, что отец у нее был офицером, ее это не трогает. Лучше бы позавидовал, что отец был хорошим человеком, и пожалел бы, что оказался он офицером.

Вот об этом обо всем она и захотела рассказать на ячейке комсомольской. А ее даже на порог не пустили. Ну, что же, она не сделала людям ничего плохого, и к комсомольцам она придет снова. Не станут и тогда слушать, разговаривать - придет в третий раз. Не к Матфею же в самом деле, не к попу идти ей, привыкшей к крестьянской работе.

И тогда в памяти возникала та счастливая ночь, которую она провела с Тимофеем. Вот кто сразу понял ее, вот кто сразу сказал: "Не оставлю!" Надо верить ему. Она верит ему. И будет ждать. Тимофей сдержит свое слово.

Как-то раз, оставшись одна в избе, Людмила долго глядела на себя в зеркало. И поняла, что она красивая. И будет куда еще красивее, если, причесывая волосы, не станет их стягивать туго на затылке, а слегка подаст вперед, чтобы стояли они высокой крутой волной. И подбородок не надо прижимать к шее, словно бы пряча от холодного ветра, а лучше нести свободно, может быть, только чуть поворачивая к левому плечу.

Она стала тщательно следить за собой. Насколько позволяла работа, по многу раз в день умывалась и переплетала косы. А кофточку свою чинила так бережно и аккуратно, что только в самой близи можно было разглядеть, где легли заплаты.

11

Нюрка Флегонтовская тоже ревниво оберегала свою красоту. Настасья, мать, подсказывала ей, что и как для этого следует делать девушке, открывала маленькие, но очень важные секреты женской привлекательности, так, втайне, переходящие от бабушек и прабабушек, готовила ей навары из трав, придающих особый блеск волосам и нежность коже лица. Нашептывала на эти травы заклинания от дурного глаза и завистниц. Нюрка бесилась, кричала на мать, говорила, что не верит ни в какие "запуки" и колдовскими наварами из трав мыть свою комсомольскую голову не станет, пусть даже вовсе повылазят волосы. Какая есть у нее красота сама по себе, с той и проживет, ей подделок не надо. Выбегала из дому разгневанная.

А остыв, потихоньку от матери и от младшей сестры, умывалась теми же травами, только не наговоренными. Приятно же, когда Алеха Губанов, где-нибудь вечерком, наедине, бормотал на ухо, задыхаясь: "Нюр, какие у тебя волосы мягкие!.." Было страшно подумать, что такие же слова он вдруг сказал бы другой. Этой вот, "недострелянной", на которую все-таки, бывает, Алеха тоже поглядывает. Пусть на нее поповский сын заглядывается!

Но о красоте своей и о любви ведь не каждый же час думать, другими заботами полна голова. Вон у деда Флегонта от старости руки трясутся, на пашне за плугом пройдет две борозды и садится, будто не конь, совсем тоже старый, а сам дед Флегонт в упряжке плуг тянет. Мать больная. С той еще поры, как поняла, что, угнанный беляками, ее, Нюркин, отец уже не вернется, где-то погиб, так ее и свернуло, не расправилась больше. Ну сестренка Фима, что же, старается, только силы б ней, как у воробушка. И характером она тоже воробушек. На избе крыша течет, заборы валятся, пшеничное поле осотом забило, прополоть вовремя не дошли руки. А пить-то и есть в семье каждому надо. На ком забота?

Не все их, комсомольцев, любят в селе. Кулачье - Кургановские и Савельевские, те от злобы так просто изводятся. "Худая ноне пошла молодежь, портют ее косомолые..." Ну да, конечно, она сама первая "порченая". И всех на селе перебаламутит, всех испортит! Но кулачью проклятому с их подпевалами тоже жизни не даст. Докуда им над беднотой возвышаться? Кулаки дыбятся: "Нам за что же обиду такую наносят! Мы кого под себя подминаем? Да, господи, каждый живи, как ему желается!" А живут-то люди не как им желается, а как приходится.

Вот и будут они, комсомольцы, хоть ты чем кулачье им грози, даже топором или пулей, будут правду объяснять. Злятся на это? Взять и на них народ обозлить! Потому что иначе никак не выйдет. Ну не выйдет же! Сговориться с кулаками по-доброму, на одном с ними сойтись - все равно что царя при Советской власти оставить. Или воду с маслом смешать.

И Нюрка те дни и часы, когда не надо было работать на поле или во дворе вместе с Фимой пилить, колоть дрова, чистить коровью стайку, а иногда и пренебрегая всем этим, сновала по селу из дому в дом, будоражила молодежь, вступала в споры со стариками, устраивала громкие читки газет. А там писалось: довольно мириться с тем, что хозяйства у одних словно чаша полная, у других же, по поговорке, в похлебке крупина за крупиной гоняется с дубиной. Надо силой бедняцкой ломить против силы кулацкой. Диктатура пролетариата! Очень нравились Нюрке эти стальные слова.

И еще - "коллективизация". Хорошо работать сообща, всем вместе на широких безмежных полях, а главное, тогда и пахать, и сеять, и убирать хлеб - все машинами. Только подумаешь об этом, губы сами в улыбке растягиваются. А пусть у кого-то от злобы кривятся!

Готовились списки для обложения сельхозналогом. Попутно, по поручению волисполкома, шла полная проверка всех крестьянских хозяйств. Вместе с другими комсомольцами Нюрка ходила по дворам, переписывала скот, рабочий инвентарь - плуги, бороны, сеялки, веялки - и уносила на себе тяжелые подозрительные взгляды: "Ох, опять новая перепись. Не к добру!" Но Нюрку эти взгляды мало тревожили, молодая сила и радость играли в каждой жилочке.

Никто из комсомольцев не хотел идти к главным богатеям Кургановским и Савельевским: боялись затравят собаками, - Нюрка пошла. Надо так надо. Было, по правде, и ей страшновато, когда вокруг нее бесились псы, а хозяева, стоя на крылечке, посмеивались, радушно приглашали: "Да входи, входи в избу, милая!" - сами же на собак своих даже и не прицыкнули. Как ей псы не порвали в клочья курмушку, не покусали ноги, Нюрка просто удивлялась.

Зато во сто раз труднее достался ей разговор с Голощековыми, хоть там и собак не спускали с цепи. Вот семья, которую жадность хуже тяжелой болезни одолела! Нюрка читала, учась в школе, рассказ Льва Толстого "Много ли человеку земли нужно?". Она тогда недоверчиво покрутила головой: "И зачем тому мужику столько земли, что себя запалил насмерть?" Голощековы, выведи их в такие же степи захватывать себе землю, пуще, чем тот мужик, побежали бы. Ничего не скажешь, все они работящие, но как только начали в хозяйский достаток входить, сильнее стали жилиться, изводить себя на поле. И "белячку" эту тоже взяли в оборот. Так ей и надо! Хоть бы и вовсе ее извели...

Но вот тут Нюрка не могла уже понять не только Голощековых, но и самое себя. В душе хотелось, чтобы Голощековы оставались в одном ряду не с Кургановскими и Савельевскими, а скорее с Трифоном Кубасовым, дружбу которого с Голощековыми раньше на селе ставили всем в пример. Но богатство у Голощековых поднималось как на дрожжах, от этого тоже никуда не денешься. Всем видно. И так же всем видно, что наравне с Голощековыми надрывалась на работе и Людмила Рещикова. А может, где и побольше их работала. У Варвары не посидишь сложа руки. Значит, по любым статьям Голощековы стали эксплуататорами чужого труда. А Людмила, выходит, не, кто иная, как самая заправская батрачка. За это Голощековых нужно осудить, а Людмиле посочувствовать. Но посочувствовать ей она никак не может. Наоборот, мнится Нюрке, что и Голощековы-то как раз нутром своим словно бы подменились, жадничать стали с той поры, как в их доме появилась Людмила. И глупо и худо так думать, корила себя Нюрка, но думать иначе уже не могла.

Она прилежно записывала в тетрадку все, что ей называла Варвара. И остановилась над одной цифрой: было ясно - хозяйка утаила от переписи два подсвинка; от соседского глаза ничего не скроешь. Взять Варвару за руку да пройти с нею по всем закуткам, уличить во лжи? Но тогда за Голощековыми по деревне пойдет худая слава. Нюрка понимала, в лучшем свете станет выглядеть Людмила - батрачка, не дочь все-таки ихняя. А совесть комсомольская запрещала молчать. И Нюрка, не желая скандально ославить Варвару, чуть не час целый билась с ней за столом в трудном разговоре, но заставила все же признаться, и вместе с этим, уже к своему затаенному, больному удовольствию, выслушала от Варвары дюжину попутных поганых слов, вылитых ею на голову Людмилы.