Выбрать главу

Он замолчал, все так же крепко удерживая Людмилу, больно ломая ей пальцы и внимательно, изучающе вглядываясь в глаза.

На востоке чуть-чуть начинала отбеливаться кромка неба, и в серой рассветной мути Людмиле было видно, как постепенно каменеет лицо Курганова, становится жестоким, страшным.

- Отпусти, дедушка Андрей, я пошла, - проговорила Людмила, угадывая в долгом молчании Курганова какую-то очень нехорошую мысль, которую тот не знает, высказать вслух или утаить.

- Погодь, погодь, - не спеша отозвался Курганов. - Куды ты пойдешь? Не знаю разве, как к тебе эти, твои, Голощековы относятся! Не ласковы, нет. Так ты хотя в светлый праздник Христов погостюй у нас. Говорю: не чурайся, девица, нашего дома! Как оно в жизни дале пойдет, кто его знает, а надежа нам всем только на себя. Самим на себя. Да на своих.

И опять он стал раздумчиво вглядываться в глаза Людмилы, иногда вздергивая головой, словно бы стремясь сбросить, стряхнуть угарную муть с мозга, опаленного натощак крепким первачом-самогоном. Вдруг старика повело в сторону, он пьяно скрипнул зубами. В горле у него булькнули злые слезы.

- У-ух, да ежели до крайности дойдет, ежели станет так, что голышом по миру пустят... - Он потер лоб рукой, остервенело вскрикнул: - Господи, прости в такой день!..

У Людмилы от страха округлились глаза, она никак не могла высвободить свою руку из жестких пальцев Курганова.

- Слушай, девица, слушай! Знаю ить, ярость какая томится в тебе противу Голощековых... Тихо!.. А ты все-таки держись своих. Христос воскресе воистину воскрес!.. Знаю я, как у тебе и с Флегонтовскими, слышал недавно из темноты, как Нюрка тебя распинала... Неужто тебе и такое снести? Тебе говорю: будет время, - время придет! - и ты ее разопнешь. В отместку за все. Говорю: разопнешь!.. Ты хочешь? Хочешь?.. - И тихим шепотом, почти дыханием одним, выговорил: - Ну? Захоти! Поможем... - Распрямился, повертел головой: - У-ух! Ну, а только начни эти грабить, отымать хозяйство наше, крестьянское... Д-ды... Око за око, зуб за зуб! А за хлеб, за землю кровь!.. Ты слушай, погодь тут, постой у калитки, во двор не входи - не порвали бы собаки. А я чичас, только за Савелием Афанасьичем...

С покровительственной ласковостью он похлопал ее по плечу и, сильно пошатываясь, двинулся по улице.

Людмила кусала стянутые сухостью губы. Этот разговор для нее оказался куда тяжелей и страшнее, чем с Нюркой Флегонтовской. Вот как! Совсем уже не таясь, грозит Курганов тем, кто осмелится тронуть нажитое, нахватанное богатство. За хлеб, за землю - кровь!.. А ее, Людмилу, к себе в сообщники: "Хочешь? Захоти! Поможем..."

Ну уж нет! Работать на Голощековых тяжко, ходить для всех чужой горько, но стать подручной в черных делах у Кургановых да Савельевых... Да это же стать проклятой всем народом! До самой смерти. И после смерти даже. Да не только народом - ты и сама себя проклянешь.

Нет, нет, если Нюрка Флегонтовская ее распинала по праву, хотя, тоже по праву, могла бы ей по-человечески и руку подать, так Андрей Ефимыч Курганов хочет прибить ее гвоздями к кресту только лишь во имя своей жестокой радости: мертвому в могилу с собой утащить и живого.

Скорее, скорее прочь отсюда, пока не вернулся Курганов!

Под нежный перезвон колоколов, которые будут теперь ликовать над землей всю пасхальную неделю, Людмила торопливо зашагала на выход из села, к лесу...

Серая полоска рассвета уже зацветала огненно-красной зарей.

19

Беднота с середняками собиралась на сельские сходы. Кулаков, подкулачников и тех, кто был отнесен к "твердозаданцам", даже в сборную избу не пускали. Весна стояла на пороге, и страсти пылали с особой силой. До посевных работ на поле спешили решить: как жить дальше. Ясно было одно: по-старому жить нельзя - невозможно.

И как бывает, когда страсти человеческие охватывают сразу большую массу людей, они раскаляются до крайнего предела, сжигают порой и то, что надо было бы поберечь. Так весенний пал в лугах, пущенный рукой заботливого хозяина, чтобы сбрить огнем с лица земли посохшую прошлогоднюю траву, освобождая ростки молодой, свежей зелени, вдруг, разойдясь широко, обретает неожиданную и грозную силу. Огонь превращает в пылающие костры не только хорошие жердевые остожья на сенокосах, но порой и оставшиеся с зимы целые зароды сена, плохо окопанные хозяевами; заходит на пашни и по сухой стерне добирается до гумен, врывается в леса, и высокие сосны пылают печальным черным пламенем. Тогда приходится долго гасить, останавливать полезно пущенный пал. А потом еще горько подсчитывать неожиданные убытки.

Но посохшая прошлогодняя трава - это только трава. Покорная огню, она легко превращается в пепел. Другое дело - люди... Колхозы... Это новое слово и тянуло к себе и пугало. Оно сразу рушило старые порядки, прежнюю мужицкую жизнь. К лучшему или к беде? Беднякам ясно: к лучшему. Вот и встали горой за колхозы. Доколе же с богатеями канителиться? Враг ведь, явный классовый враг перед тобой! В путь с собой его никак не возьмешь - пути вовсе разные. И бедняки с маломощными середняками решали на сходах: "Богатеев - раскулачить! Выселить вон, чтобы под ногами не путались. Отобрать у них чужим потом нажитое!"

Ясно было и кулакам, понимали они: за голытьбой стоит государство. Не ради кулацких выгод делалась революция и гремела громами долгие годы гражданская война. Старому конец. Так что же, выходит, все до нитки и отдать, а самим на своих же батраков бахрачить? Или бессловесно уйти бог весть куда, с детьми, с женами, со стариками, взяв в руки один дорожный посошок? Ну нет, чего-чего, а телячьей покорности от них не дождаться. Пусть голытьба решает свое - они тоже знают свое. Когда выносятся приговоры: "Вон из села!" - тут терять больше нечего. Попал топор под руки - так топор, обрез - так обрез. И спички тоже годятся...

А вот что делать середняку - в сотый раз задумаешься. Совесть подсказывала: справедливое, правильное дело - колхоз; нет кулаков и бедняков, нет, все меж собою равны и у всех одно хозяйство - общее. Но выйди во двор, погляди на коня своего, на корову свою, на овец своих, пересчитай все это, что уйдет от тебя, сообрази, насколько сразу оскудеет жизнь твоя, и задумаешься. А вдруг простая житейская правда за теми, кто сумел большое богатство себе нажить? Что, если верно: солнце на всех одно, а под солнцем уж кто как сумеет? Соломинка к соломинке - целый омет, зернышко к зернышку и полон закром. Потянись как следует, по-настоящему к этому - дотянуться можно. Пусть и косточки похрустят и жилочки поболят, а ведь дотягиваются некоторые. Э-эх, зачем же тогда...

И зачем же еще свое новое начальство, сельское, да и приезжее, городское, так гонит, в спину толкает: "Решай скорее! Немедля! Чичас же! Куда ты, с кем? А не то..." Обсудить бы без спешки, с умом, все сызнова передумать, семь раз примерить, а уж после отрезать. Может, еще поискать, как сделать все потолковее, осмотрительнее, не польстить за зря злой вражине и не обидеть, не подшибить своего. Эх, все скорей да скорей! Лошадь крестьянская, тягловая и то к себе подхода с понятием требует: шажком да рысью она тебе за день все семьдесят верст возьмет, а подыми ее сразу в мах, в галоп - и на тридцатой версте уже запалится, ноги подломятся, сунется мордой в землю...

Страсти бурлили, пылали. На сходах всем миром принимались решения правильные. А всяк сам для себя - не каждый принимал правильное решение. От дум раскалывалась голова. Весенний пал очистительным пламенем сжигал посохшую траву, но временами забирался и в остожья.

20

Это произошло уже глубокой предзимней ночью.

Четыре дня подряд валил с неба на холодную землю тяжелый мокрый снег, потом наступила короткая оттепель, пригрела, растопила верхний слой, а вслед за оттепелью грянул резвый морозец. Поля окрест села заблестели, подернутые необычным для осени настом.