— А, дьявол! Не успели, копуши проклятые! — вскакивая, зло выкрикнул Тарасов. — Назад! За мной!
Выхватил револьвер и метнулся к лесу.
Ефрема против воли подкинула волна невыносимого страха. Уголком глаза он заметил, как, перескакивая через насыпь, словно бы именно на него, надвигается взвод конных пограничников. Он тоже побежал, слепо, отчаянно размахивая руками, видя перед собой только согнутую спину Тарасова.
Перебегая от дерева к дереву, разрывая ногами цепкую траву, они добрались до открытой поляны. Граница была где-то невдалеке. Погоня явно склонилась влево, туда, куда бросилась большая часть рассеянного отряда.
Тарасова давила одышка, он замедлил бег. Ефрем с разгона налетел на него, шатнулся вбок и, запнувшись о кочку, упал, сбив с ног и Тарасова. И в ту же самую секунду, резнув глаза коротким, острым огоньком, из виноградника прогремел выстрел.
Совершенно непроизвольно Ефрем вскинул свою винтовку, поведя ею в том направлении, где сверкнул огонек, и нажал холодную сталь спускового крючка. В ответ он услышал глухой вскрик и треск ветвей, сгибаемых тяжестью падающего- тела.
Подоспел Федор, гоже хрипя и задыхаясь.
Погоня уходила все дальше влево, и затихал конский топот, беспорядочная стрельба. Луну заволокло плотным облаком. Сделалось очень темно.
— Обыскать! — приказал Тарасов, поднимаясь и отирая с мокрого лба налипший мусор.
Земля медленно уплывала из-под ног Ефрема. Чтобы не упасть, он ухватился за какую-то колючую ветку и не почувствовал боли. Ему было уже все равно, что еще прикажет поручик Тарасов.
Вагранов с готовностью ухватил убитого пограничника под мышки и выволок из кустов' Ефрем стоял неподвижно, глядел, как ловко действует Федор.
Черное облако разорвалось, луч пепельного света упал на лицо пограничника. Оно было именно такое, каким его боялся увидеть Ефрем…
3
Радость только тогда бывает по-настоящему полная, когда приходит она после трудной полосы в жизни. Только тогда человек назначает ей истинную цену и вволю наслаждается ею, словно первой весенней капелью после вьюжной морозной зимы, словно крепким грозовым ливнем после томящего зноя.
Но и весенняя свежесть, затянись она надолго, либо бесконечные летние ливни тоже очень скоро потеряют свою привлекательность, если не придет им на смену другая погода. Всему своя мера и всему свой черед. Однако ж, как там ни подсчитывай, солнца и тепла человеку все-таки хочется больше, нежели пасмурных дней и морозов.
Иные, возможно, скажут так: пусть лучше жизнь моя течет без особых радостей, но зато не будет в ней и тревог.
Да только лучше ли это?
Мардарий Сидорович с Полиной Осиповной всегда считали себя очень удачливыми. Умели радоваться. А что касается тревог и горестей житейских, без которых, по их соображению, действительно никому не обойтись, то эти горести и тревоги воспринимались просто: куда денешься? Но ни в коем разе не поддаться отчаянию. Перебороть, одолеть. Потом, когда радость придет, а придет обязательно, она светлей и чище покажется.
Самое же главное, ни в чем и никогда не идти против своей совести. Вот тут согрешишь — легко не откупишься. Долго чистой радости тогда не видать. Нет судьи справедливей, нет судьи строже собственной совести.
Именно по велению совести Мешков подал заявление куда следует, что желал бы принять участие в новых стройках. Плотником, столяром.
В вербовочной конторе по вольному найму для военведа за это ухватились: «Такие специальности нам очень нужны!» Тут же заключили договор на три года. И не только с самим Мешковым, а и с женой его. Оформили поварихой. Кормилицы-поилицы на новостройках в особом почете. Мало того, к удовольствию Полины Осиповны, в вербовочной конторе выдали справку, что московская жилплощадь бронируется за ними на весь срок действия договора.
Последнему обстоятельству Мешков сперва не придал особого значения: «А придется ли нам возвращаться?» Полина Осиповна рассудила иначе: «Дают — бери! Будет на случай крыша над головой. Три года пролетят — не заметим. И потом, Москва это все-таки! Ну, а в комнатку нашу пустим Гладышевых. Люди хорошие, надежные. Живут ведь беда как тесно да с детишками». И Мешкову это понравилось. Гладышев Иван Никанорович по работе в Москве был один из самых близких его друзей.
Ехали в приподнятом настроении. Его не испортило даже то, что взамен классного вагона, обещанного речистыми вербовщиками, их поместили в привычную еще по гражданской войне теплушку. Правда на этот раз по-настоящему утепленную. Что поделаешь, очень уж перегруженными шли на восток нечастые пассажирские поезда. Мешков весело посмеялся: «По-солдатски! Дело, можно сказать, родное». Полина Осиповна, думая о другом, вздохнула: «Ехать-то доедем. А вот сойдем с поезда — как будет тогда?»
И оба погрустили только о том, что насчет Тимофея полной ясности нет. В добрую ли сторону его судьба повернется. Знали бы, что окажется все так непросто, потянули бы с оформлением договора и с отъездом.
Какие полагалось, конечно, показания дали. И думали: больше что? Похвалят Тимофея за честность, мужество и пошлют служить командиром роты, как ожидалось, тоже на Дальний Восток. А дело-то запуталось.
— Ах, Тимошка, Тимошка! — без конца в дороге повторяла Полина Осиповна. — Будто свой он мне. Из головы никак нейдет.
— Ничего с ним не случится, Полина, — успокаивал жену Мардарий Сидорович. — Правда — она всегда верх возьмет. На том земля человеческая Держится. Без правды только звери дикие по ней бегали бы.
А Васенину успели еще из Москвы обо всем написать. Сворень долго ерепенился, не хотел адрес комиссара давать — что? зачем? почему? — но Мешков не отступился.
Поднадавить на Свореня помог Никифор Гуськов. Он же пообещал сообщать потом все, какие будут, самые важные новости. По давнему товариществу с Тимофеем. И еще потому, что младший брат Никифора Панфил оказался призванным в пограничные войска для прохождения действительной службы как раз в тех краях, куда поехал Мешков.
К месту назначения эшелон с завербованными рабочими прибыл в красивый солнечный день. Такие по-особому нежнозолотые дни бывают, наверно, только на Дальнем Востоке в пору самой глубокой осени, когда, подчиняясь неотвратимому круговороту природы, во всех иных местах, по географическим широтам равнозначных этому, полагалось бы наступить уже зиме.
Поезд остановился на маленьком разъезде, всего в два рельсовых пути. Третий вел в тупик. Туда и загнали состав.
Исполосованный ржавыми потеками паровоз отцепился и, клацая усталыми поршнями, убежал на ближнюю большую станцию. А прибывшим предложили выгрузиться в течение восьми часов — дольше этого времени никак нельзя было задерживать вагоны.
— Да куда выгружаться-то? — удивилась Полина Осиповна. — Пустые сопки кругом. Как же мы, хотя по самой первости, жить-то будем? Цыгане и то под телегами. А над нами только всего, что небо голубое.
Не одна она удивилась. Другие куда больше того — сразу заговорили на густых басах, принялись сердито махать руками. Совсем не такую картину в Москве рисовали вербовщики. Особенно злил тот пункт в договоре, которым гарантировалось предоставление жилья.
— Выгонять из вагонов не имеют полного права, коли нету даже палаток! — кричали наиболее «тертые калачи», те, которые уже по нескольку раз завербовывались на новые стройки и накопили достаточный опыт, как удирать с них, не приступая к работе, но прикарманив немалые все же подъемные. — Братцы, с места не трогайтесь, давайте немедленно акт составлять!
Но вопреки этим истошным воплям люди все-таки выгружались. Слаженно, деловито. Складывали пожитки свои прямо на голую землю, чуть в стороне от железнодорожного полотна, пропахшего мазутом и угольным шлаком. Беззлобно поругивались. А больше — пересмеивались. Чего же? Одно слово: строитель. Назвался груздем — полезай в кузов. Не то надо было, дома сидеть.