Однажды снежным вечером, когда сильнее обычного манит теплая постель в уединенной спальне, подкупленная служанка провела сеньора Альберико в умывальню, где Хилзонда терла отрубями свои длинные вьющиеся волосы, которые окутывали ее, словно плащ. Девочка закрыла руками лицо, но без борьбы предоставила глазам, губам и рукам влюбленного свое чистое и белое, словно вылущенное ядрышко миндаля, тело. В эту ночь молодой флорентиец испил от запечатанного источника, приручил двойню молодой серны, обучил невинные губы любовным играм и забавам. На заре Хилзонда, наконец побежденная, без оглядки отдалась своему любовнику, а утром кончиком ногтя соскоблила со стекла белую наледь и бриллиантом кольца нацарапала на нем свои инициалы, переплетенные с инициалами возлюбленного, таким образом запечатлев свое счастье, на этой тонкой и прозрачной материи, без сомнения хрупкой, но, впрочем, не намного более, нежели плоть и сердце.
Наслаждения любовников усугублялись разнообразными утехами, какие могли им предоставить время и обстоятельства: к их услугам были изысканные музыкальные пьесы — Хилзонда разыгрывала их на маленьком органе, подаренном ей братом, — вина, сдобренные пряностями, жарко натопленные комнаты, лодочные прогулки по каналам, еще голубым от только что стаявшего льда, а в мае — скачки по цветущим полям. Мессир Альберико проводил счастливые часы — быть может, еще более сладостные, нежели те, что ему дарила Хилзонда, — отыскивая в тихих нидерландских монастырях забытые древние рукописи; итальянские ученые, которым он сообщал о своих находках, полагали, что в нем возродился талант великого Марсилио. Вечером, сидя у камина, любовники вместе рассматривали большой резной аметист, привезенный из Италии, на котором изображены были сатиры, ласкающие нимф, и флорентиец учил Хилзонду любовным словам на своем родном языке. Он сочинил для нее балладу на тосканском наречии; стихами, какие он посвятил этой купеческой дочери, впору было воспеть библейскую Суламифь.
Минула весна, настало лето. В один прекрасный день письмо, полученное от двоюродного брата Джованни Meдичи, частью писанное шифром, частью пересыпанное грубоватыми шуточками, какими Джованни уснащал все: политику, ученые труды и любовь, уведомило мессира Альберико о подробностях интриг при папском дворе и в Риме, от которых он оторвался во Фландрии. Юлий II не был бессмертным. Хотя богатого осла Риарио поддерживало немало глупцов и наемников, хитроумный Медичи исподволь подготавливал свое избрание будущим конклавом. Мессир Альберико понимал, что некоторые успехи, достигнутые им в переговорах с представителями императора, отнюдь не искупили в глазах святого отца его затянувшуюся отлучку; теперь его карьера целиком зависела от двоюродного брата, имевшего столь веские основания рассчитывать на папский престол. В детстве они вместе играли на террасах Кареджи; позднее Джованни ввел Альберико в маленький изысканный кружок эрудитов, которые слегка паясничали и понемногу занимались сводничеством; мессир Альберико надеялся приобрести влияние на этого хитрого, но по-женски слабодушного человека; он подтолкнет его к папскому престолу, сам же будет держаться в тени и до поры до времени удовольствуется ролью его правой руки. На дорожные сборы мессиру Альберико понадобился всего час.
Возможно, он был человеком бездушным. Возможно, внезапная его страсть была всего лишь всплеском избыточных телесных сил; возможно, искушенный лицедей, он то и дело пробовал себя в неизведанных дотоле чувствах, а скорее всего, он просто примерял одну за другой позы, страстные и величественные, но притом тщательно продуманные, вроде тех, какие Буонарроти придал своим фигурам на плафоне Сикстинской капеллы. Лукка, Урбино, Феррара, эти пешки на шахматной доске семьи де Нуми, вдруг стерли в его глазах обильные зеленью и водой равнины, которые он на короткое время удостоил своим присутствием. Он сложил в дорожные сундуки разрозненные страницы древних манускриптов и черновики любовных поэм. В сапогах со шпорами, в кожаных перчатках и в шляпе, более, чем всегда, похожий на придворного кавалера и менее, чем всегда, на духовную особу, он поднялся в комнату Хилзонды, чтобы с ней проститься.
Она была беременна. И знала это. Но ему не сказала ни слова. Слишком робкая, чтобы чинить препятствия его честолюбивым замыслам, она была в то же время слишком горда, чтобы пытаться извлечь выгоду из признания, которое пока еще не могли подтвердить ни ее тоненькая талия, ни плоский живот. Ей было бы нестерпимо услышать обвинение во лжи и почти столь же нестерпимо оказаться навязчивой. Но несколько месяцев спустя, произведя на свет ребенка мужского пола, она посчитала себя не вправе скрыть от мессира Альберико де Нуми рождение их сына. Она едва умела писать; много часов просидела она, составляя ему послание и стирая пальцем слова, которые казались ей лишними; закончив наконец свой труд, она доверила его генуэзскому купцу, человеку надежному, который направлялся в Рим. Ответа от мессира Альберико она не получила до конца своих дней. Хотя генуэзец подтвердил ей позднее, что собственноручно вручил письмо адресату, Хилзонде хотелось верить, что до человека, которого она любила, весть от нее так и не дошла.