Эстетизированный ли, политизированный ли, исторический дискурс утратил под углом зрения постмодернизма какую бы то ни было специфику. Исторические изменения обостряют у тех, кто затронут ими, дифференцированное восприятие действительности. Из постистории нельзя дифференцировать (откуда ее сосредоточенность на ризомах, клонах, детерриториализациях, фрактальных множествах, копиях без оригиналов, поверхностях без глубины, переходах границы и т. п.). Точнее говоря, в этом хронотопе можно различать только актуальную для него неразличаемость предметов и былые попытки различать их.
6. Победа без поражения противника
NH — научная революция, недооцененная самими революционерами несмотря на то, что они потратили немало сил на авторефлексию. Совершающийся ныне поворот гуманитарных дисциплин лицом к диахронии многолик[45]. Историзмом проникнуты, например, и postcolonial studies[46]. NH заметно методологичнее, чем сопоставимые с ним научные направления. Первостепенное место в его самопонимании занимает убежденность в том, что исторический дискурс в силах отвечать реальности прошлого, т. к. она сшита из текстов (по нашумевшей максиме Монтроуза, 'текст историчен — история текстуальна'[47]).
Пусть речь, в том числе и научная, не может избежать тропичности, это вовсе не означает, что историк безнадежно отгорожен от истории: ведь так или иначе тропичны и исследуемые им феномены. После небывалого кризиса историографии NH легитимировал ее как изоморфную истории. Л. Хант, изучавшая словесную практику Великой французской революции в качестве риторического инструмента власти, открыла здесь те же жанры, которые раскритикованный ею Уайт обнаружил в рассказах историков об этом событии и не разглядел в первичном коммуникативном обиходе[48].
NH подчеркнуто разрешает ученому, занятому прошлым, быть повествователем (об этом пишет и А.М.Э.), что придает увлекательность изложению фактов в многих трудах этой школы (в первую очередь в статьях и книгах одного из ее лидеров — Гринблатта). Что нельзя вникнуть в прошлое, помимо работы с завещанными им текстами, очевидно (если их нет, историк "читает" объекты материальной культуры так, как если бы те были текстами). Столь же очевидно, однако, что история немыслима бeз res gestae, xoтя бы oни и входили в нее в той мере, в какой они обладают текстопорождающим, текстоподобным или текстообусловленным характером. NH нередко обвиняют в пренебрежительном отказе учитывать акциональную историю[49].
Такой упрек не очень справедлив. "The textuality of history" — центральное положение в программе, которую выдвигает NH, но этим она не исчерпывается. Платя по преимуществу дань текстам, NH разбирает их непременно в контексте, в том числе и акциональном. Текст и контекст социально релевантных действий связаны между собой реципрокно[50], на чем множество раз настаивал Гринблатт. Текст, безусловно, отражает современную ему социально-политическую ситуацию, но вместе с тем и подрывает ее, привносит в нее свою собственную политику, воздействует на нее. С этой точки зрения Гринблатт (1983) интерпретирует набросок триумфальной колонны, который Дюрер изготовил в момент поражения восставших немецких крестьян (1525)[51].
Дюрер с пониманием откликался на торжество победителей, но, увенчивая колонну фигурой исподтишка (в спину) заколотого крестьянина, с иронией указывал также на то, что победа над недостойным князей противником унизила их. Как замечает Гринблатт в другой работе, тексты содержат в себе argumentum in utramque partem[52]. И в обратном порядке: сама социально-политическая акция бывает текстом in performance. Эту проблему в разных ракурсах освещает Монтроуз (1980)[53]. Разыгрывание пасторальных спектаклей при английском дворе в конце XVI в., которые аллегоризировали королеву как Христа, было средством религиозно-политической борьбы Елизаветы с папой (экскоммуницировавшим ее в 1570 г.) и Марией Стюарт. Действие, таким образом, подбирает себе подходящую литературную форму — она реципрокно влияет затем на его дальнейшее — как будто не фикциональное — протекание. В частых поездках Елизаветы по стране и ее встречах с простыми овцеводами — в ее контактах с "коллективным телом" нации — сохранялись, по остроумному наблюдению Монтроуза, следы придворных пасторальных празднеств. NH демонстрирует в итоге: текст и действие вступают в обмен так, что равно становятся двусмысленными, одинаково дважды закодированными. Как и тексты, res gestae, важные для истории, тропичны. Историография не противоречит не только первым, но и вторым. Оба явления внутренне историчны, самопреобразовательны: соотносящий их обмен наделяет их энергетическим зарядом (что Гринблатт подробно обсуждает в монографии "Shakespearean Negotiations. The Circulation of Social Energy in Renaissance England", Berkeley, Los Angeles, 1988, 1-20). Эта скрытая энергия, так сказать, разряжается в историческом сочинении. Что бы сказал по этому поводу де Серто, в восприятии которого прошлое не подает признаков жизни?! Ранний постмодернизм всячески старался разладить и очернить обменное отношение как взаимопаразитирование его участников (Michel Serres, "Le parasite", Paris, 1980) или как ложный дар (Jacques Derrida, "Donner le temps, 1: La fausse monnaie", Paris, 1991). Реабилитация обмена, которую производит NH, бросает вызов классикам "неклассического мышления"[54].
Видя в обмене движущую силу всей истории культуры, среди прочего и самосозидания личности, начинающегося в Ренессансе, Гринблатт ("Renaissance Self-Fashioning: From More to Shakespeare", Chicago, 1980) отстаивает тезис о том, что резонансом искусственного творения себя оказывается потеря органической идентичности или по меньшей мере ее поколебленность (тем самым он дополняет антропологию театральности Плесснера[55]и лотмановскую "поэтику поведения"[56], на которые ориентируется). Субъектное ("subjectivity"), будучи плодом конструирования, артефактом, субверсивно внутри личности и остается таковым в своей направленности на другого. О том, так это или нет, можно спорить. Не подлежит сомнению, однако, то, что сама постановка в NH вопроса о субъектном (ср. также цитировавшуюся статью Монтроуза "Поэтика и политика культуры") субверсивна относительно умозрения постмодернистов-шестидесятников, для которых эта категория в любых ее экспликациях была не более чем ложной. Нетрудно продолжить перечень расхождений между NH и его ближайшими предшественниками. Ограничусь тем, что назову только еще одну из контроверз. Современность для NH не постисторична — она здесь такой же предмет исторического интереса, что и всякий прежний период, как это декларируют Гринблатт и Монтроуз и как это подтверждает исследовательская практика их единомышленников[57].
45
См. статьи, собранные в: The Historic Turn in the Human Sciences, ed. by T.J. McDonald, Ann Arbor, Michigan, 1996. Нужно отметить, что сегодняшняя историзация знания подчас бывает в своих посылках непристойно наивной. Вот как формулирует свои намерения один из борцов с постисторизмом: "…I shall argue that both the meaning and truth of our descriptions of the world depend not just upon other texts, but also upon personal experiences which are produced by things in the world" (C. Behan McCullagh. The Truth of History, London, New York, 1998, 16). Отсюда делается вывод о том, что и писание истории может быть референциально истинным. Австралийского автора нисколько не смущает то, что руссоистский "человек природы и правды", каковому он предназначает постигать историю, живет не в ней: его удел — биологическая эволюция. Еще одна работа, свидетельствующая о том, что историзм ныне на подъеме, правда, не обязательно удающемся (Murray G. Murphey, Philosophical Foundations of Historical Knowledge, New York, 1994), выдвигает хорошо продуманную теорию действий, при помощи которой, однако, никак нельзя вникнуть в метаакциональную текстуальность диахронии. Закономерно, что старомодное сведение всей истории к акциональной (264) сопровождается здесь недопустимым уравниванием конструктов, разрабатываемых в гуманитарных и естественнонаучных дисциплинах (287). Культуропроизводительный труд истории при этом отступает в тень.
46
Ср. инспирированное ими рассмотрение русского культурнополитического материала: Susi Frank, Sibirien: Peripherie und Anderes der russischen Kultur. - In: "Mein Russland". Literarische Konzeptualisierungen und kulturelle Projektionen = Wiener Slawistischer Almanach, 1997, Sonderband, 44, 357–381.
47
Louis Adrian Montrose, Professing the Renaissance: The Poetics and Politics of Culture. - In: The New Historicism, ed. by H.A. Veeser, New York, London, 1989, 21. [Рус. пер.: Л.А. Монроз. Изучение Ренессанса: поэтика и политика культуры // НЛО. № 42 (2000). С. 18].
48
Lynn Hunt, History Beyond Social Theory. - In: The States of "Theory". History, An, and Critical Discourse, ed. by D. Carrol, New York, 1990, 95-111. Здесь кстати сказать, что Уайт отреагировал на NH с раздражением, заклеймив его как "historical idealism" и "textualist fallacy". Компрометируя NH, Уайт использовал, говоря его языком, "стратегию", к которой отстающая культура всегда прибегает, когда обнаруживает, что ее обгоняют: "это уже было!". NH несет в себе, по Уайту, черты сразу и формализма, и марксизма и к тому же мало отличается от New Criticism (Hayden White, New Historicism: A Comment. - In: The New Historicism, 293–302). [Рус. пер.: Х. Уайт. По поводу "нового историзма" // НЛО. № 42 (2000). С. 37–46].
49
См., например: Gabrielle M. Spiegel, History, Historicism, and the Social Logic of the Text in the Middle Ages (1990); цит. немецкий перевод этой статьи из: Geschichte schreiben in der Postmoderne (Яbersetzt von A.J. Johnston, Ch. Conrad), 161–202.
50
Тем самым выясняется, что жизненный антецедент не менее значим для исследователя, объясняющего текст, чем претекст, на чем подробно останавливается А. М. Э. Насколько мне известно, далеко продвинутых теорий, затрагивающих проблему прототипов, пока нет. Первоочередным материалом для такой теории могли бы стать романы о литературе. Как правило, они подчеркнуто прототипичны. Чем более литература концентрируется на себе, тем острее она нуждается в том, чтобы легитимироваться в привязке к быту. Похоже, что соответствие 'геройпрототип' не бывает однооднозначным. В roman И clef у персонажа несколько фактических прообразов (такова, скажем, проза Вагинова). Мифологолитературное двойничество проецируется на реальные лица. Roman И clef предполагает, что мимезис совершается в самой жизни. Wahrheit превращается в Dichtung. Источником прототипического романа оказывается интерсубъективность, реконструированная автором из фактов (из "face-to-face interactions") или сконструированная им из них. Учитывающая это обстоятельство теория прототипов, будь она создана, не противоречила бы той интертекстуальной теории, для которой текст всегда ведет диалог с некогда состоявшимся диалогом.
51
Цит. по: Stephen Greenblatt, Schmutzige Riten. Betrachtungen zwischen Weltbildern (=Leaming to Curse. Essays in Early Modern Culture, New York, 1990), Яbersetzt von J. Games, Berlin, 1991, 55–88.
52
Stephen Greenblatt, The Improvisation of Power. - In: The New Historicism Reader, ed. by H.A. Veeser, New York, London, 1994, 53.
53
Louis Adrian Montrose, "Eliza, Queene of Shepheardes", and the Pastoral of Power. - In: The New Historicism Reader, 88-115.
54
Идея обмена делается в последние годы ведущей и у историков, не связанных с NH; см., например: Irina Paperno, Suicide as a Cultural Institution in Dostoevsky's Russia, Cornell University Press, Ithaca, London, 1997, где метафоризация самоубийства в дискурсе о нем исследуется наряду с воплощением метафор суицида в людских судьбах (см. особенно: 185–205).
55
Helmuth Plessner, Zur Anthropologie des Schauspielers (1948). - In: H.P., Mit anderen Augen. Aspekte einer philosophischen Anthropologie, Stuttgart, 1982, 146–163.
56
См. особенно: Ю.М. Лотман: 1) Декабрист в повседневной жизни (Бытовое поведение как историкопсихологическая категория) (1975), 2) Поэтика бытового поведения в русской культуре XVIII века (1977). — В: Ю.М.Л., Избранные статьи, т. 1. Статьи по семиотике и типологии культуры, Таллинн, 1992, 296–336, 248–268.
57
См. в первую очередь: Michael Paul Rogin, "Ronald Reagan", the Movie and Other Episodes in Political Demonology, Berkeley e. a., 1987.