1) Миф есть фольклор только в том случае, если мы берем за точку отсчета способ транслирования информации, т. е. если мы прибегаем опять же к феноменологической оптике при распознании материала. По сути же дела, сказки, былины и другие жанры, обычно подпадающие под термин “фольклор”, представляют собой радикальное преобразование мифов, которые служат им претекстом, фоном и входят в них как то, что так или иначе обнаруживает свою дряхлость. Волшебная сказка нередко начинается постановкой вопроса о генезисе, составляющем всё мифа, но переводит этот мотив в частно-семейный план (о чем писал уже К. Леви-Стросс в своей нашумевшей рецензии на книгу В.Я. Проппа). Старость родителей в волшебной сказке — персонифицирование стадиального движения от мифа к (устному) словесному искусству. Вы правы: термин “первобытность” не вполне точен. Однако из контекста моей статьи очевидно, что я использую его применительно не к действительно первобытным охотникам и собирателям плодов и кореньев (от мыслительной деятельности этих орд осталось слишком мало следов) и не к современным анахронистичным коллективам (вроде австралийских аборигенов), но к той культуре, которая возникла в результате так называемой неолитической (аграрной, доместицировавшей человека) революции. Было бы наивно думать, что мы не способны воссоздать (пусть и в грубых чертах) эту культуру по ее реликтам, удержанным в целом ряде ареалов, хотя бы и подвергшихся влиянию эволюционно продвинутого общества. Стадиально сменяющие друг друга культуры различаются между собой не столько по прагматике, сколько по семантике (прагматика у них одна и та же: как выжить в struggle for existence, как господствовать над реальностью, но мир, в котором ведется эта борьба, они представляют себе по-разному).
2) Спору нет, среди носителей фольклорного сознания встречаются и профессионалы, помнящие наизусть тысячи стихов и способные их рекомбинировать, и лица, прибегающие к устному искусству (к прибауткам, загадкам, пословицам и т. п.), так сказать, паразитарно — как к языку, не доведенному ими до творческого преображения. Ноуменально авторство есть всеприложимая к текстам категория: неважно, застолблен ли создателем момент текстопорождения или нет. Кто-то же выстраивает текст! “Фольклор является искусством отчетливо безавторским” — так сформулировали Вы, Сергей Юрьевич, Ваш тезис. Но ведь тогда и никакого фольклора быть не может. Деревнями, что ли, сочиняют былины? Дружинами? Или тексты “ни сhють, ни орють, ни в житницю сбирают, но сами ся родят”? Феноменально авторство — позднее изобретение, связанное с письменностью, которая бытует в отрыве от отправителя. Письменный текст не нуждается в творящем его человеке — эксплицированное авторство компенсирует то поражение, которое субъект испытывает тогда, когда текст может циркулировать и без его участия. Однако авторство — не только проблема индивидуального права на знаковую собственность (как copyright был понят в XVIII в.). Существует и всегдашняя творческая инициатива — в своей антропологичности не опирающаяся на буржуазный закон, призванный ее охранять, не прикрепленная к тому или иному имени, превосходящая индивида, лишь равного самому себе. Я писал об авторстве как таковом, о том, что творец и исполнитель текста неразличимы в фольклоре, о том, что в этих условиях “потенциально” (оp. cit., 24) — подчеркну это слово — художником может стать любой член коллектива, обладающего жанровым сознанием. Я писал не о том, в чем меня упрекает мой оппонент. О другом. Не о феноменальном.
Об эротике, политике и цинизме
Опубликовано в журнале: Критическая Масса 2002, 1
В этот разговор Надежда Григорьева втянула меня зимой 2000 года. Он продолжился осенью 2002-го — по горячим следам государственной травли лучших русских писателей.
Н. Г.Несколько лет тому назад вы читали в Петербургском университете цикл лекций о русской эротической литературе, но почему-то ничего из говорившегося вами не опубликовали. Как бы вы объяснили табу на сцены сексуального насилия на страницах Интернета?
И. С.Время от времени на экран моего компьютера попадают невесть кем посланные картинки с изображением детской попки, в которую воткнута ромашка. Мне предлагают познакомиться поближе с тем, что по-немецки называется Kinder-porno, приглашают в детзад. Разве здесь нет насилия (и не только над ребенком, но и над посетителем Интернета)? Так ли уж табуирован Интернет, не подчиняющийся институционализованному контролю? Вообще же говоря, табу на ряд сексуальных действий отражают собой существующий в историческом обществе запрет на возобновление архаической социокультуры. Изнасилование тех, кто достиг половой зрелости, и оргии с малолетними вовсе не были табуированы в первобытности, такого рода обычаи разительно отличают сексуальность человека от животной прокреативности. В конечном счете объект, выбранный насильником (я говорю сейчас о сексуально зрелых лицах), ему не важен, и сам половой акт в этом случае полностью освобождается от желания обеих участвующих в нем сторон продолжить род. В изнасиловании (женщины или мужчины, что тоже бывало: на одной западноевропейской гравюре XVI века изображены две ведьмы, принуждающие мужчину к соитию) эротическая сила человека достигает высокой степени чистоты — это ничем не замутненная сексуальность. Она выступает здесь в своей контингентности и чрезвычайной энергичности, не сдерживаемой решением каких-либо утилитарных (прежде всего семейных) задач. Сексуальность как таковая — вот чем является изнасилование.
Н. Г.А каково приходится жертвам сексуальной агрессивности?
И. С.Все зависит от обычая. Если женщина знает, что когда-то она подвергнется ритуальному домогательству мужчин, она вряд ли почувствует себя, после того как таковое произойдет, оскорбленной. В современном обществе с его культом частного, индивидного вмешательство в суверенные права личности распоряжаться своим эротическим телом делается уголовно наказуемым, а тот, кому приходится быть пациенсом этой ситуации, испытывает травматическое чувство отколотости от распространяющейся на социум сексуальной нормы. В “Histoire de la sexualite” (1976, 1984) Мишель Фуко показал, как государство утверждает свою власть, регламентируя сексуальное поведение подданных. Даже распространение в XIX веке scientia sexualis не меняет принципиально положения дел: научный дискурс, посвящающий себя эротическому телу, хочет господствовать над ним, требуя от информантов признаний, подобных тем, что делаются на церковной исповеди, имеющей репрессивную функцию. Власть, по Фуко, всегда проводит “биополитику”. Джорджио Агамбен в блестящей книге “Homo sacer” (1995) подхватил эту мысль, заострив ее: государство не оставляет человеку пространства собственно жизни, политизируя ее так, что даже создает концентрационные лагеря, где заключенные вовсе не могут автономизировать свои тела. Возникает вопрос: не есть ли запрет на изнасилование следствие, вытекающее не только из узаконивания того, что зовется sensus privatus, но и из возникновения государства, которое делает этот акт преступным постольку, поскольку монополизирует (как сказал бы Макс Вебер) насилие, превращая его из Эроса в Танатос? Иными словами, абсолютная центрированность власти в государственных органах непримиримо и, значит, смертоносно противостоит полицентризму человеческой витальности, отчего этатизм и рассматривает эротическое превосходство одних над другими в качестве опасной для себя, конкурентной противовласти.
Н. Г.Прошу извинения за то, что перебила вас. Вы начали говорить о “малых сих” и не завершили эту тему.