Нельзя сказать, что ностальгик вовсе исчез из нашего мира. Он еще не вымер и со-противляется наступившей эпохе тем отчаяннее, чем ощутимее реализуемый ею про-ект. Тот, кого влечет к себе прошлое (национальное, религиозное), превратился в мусульманского радикала-террориста, поставившего себе задачей разрушить общество без ностальгии из позиции исторически слабейшего в нем (в революцию идут не же-лающие эволюционировать)[3]. Жан Бодрийар определил террор (прежде всего 1960—1970-х) как крах символического обмена (Jean Baud-rillard. Les stratеgies fatales, 1983). К новейшему террору эта формула неприменима. Он совершается теми, кому хотелось бы, чтобы прошлое и настоящее находились в кругообращении, в отношении взаимосубституирования. В ответ на атаки исламистов администрация Буша-младшего решила принудительным путем выравнять в историческом времени разные регионы планеты, насильственно сконструировать мироустройство, изохронное американскому образу жизни. Ностальгию объявили вне закона. Демократия с нечеловеческим лицом (точнее, с руками, запятнанными пытками) расползается по свету именно из США вряд ли по той лишь причине, что они ну-ждаются в фактическом подтверждении своей монопольной военно-экономической мощи. Эта страна как нельзя лучше соответствует нынешней “небывальщине”, представляя собой, если верить Бодрийару (Amеrique, 1986), такой социокуль-турный строй, который уже и раньше был по преимуществу беспамятно сосредоточен на текущих делах, искал спасения в praesentia sine dubio.
Умонастроение, не вынашивающее мечту стартовать в будущее откуда-то из более или менее далекого прошлого, явилось на смену раннему постмодернизму, с точки зрения которого пребывание здесь и сейчас имело тот смысл, что подводило итоговую деконструктивистскую черту под всем добытым в истории человечества. История захлебывалась, завершалась в современности, у которой, однако, не было выхода из предшедствовавшего. Будучи логическим отрицанием исходной постмодернистской ментальности, наше время позволяет распознать в ней ее диалектику, заключающуюся в том, что чем меньше субъект истории привносит “свое”, ори-гинальное в уже накопленный опыт, тем менее это наследие оказывается осовре-мениваемым, потребным для сего момента. Особенностью постмодернист-ского попятного движения бы-ло парадоксальное неверие в возрождаемость традиций[4]. Бескомпромиссный модернизм наших дней был отчасти предсказан постмодер-нистами первого призыва. Такова духовная история (как по Гегелю, так и сама по себе): она негирует то, что внутренне готово подвергнуться ниспровержению. Акту-альное состояние социокультуры не злой умысел отдельных лиц, но фатум истории, которая не могла развертываться по ту сторону постмодернизма иначе, чем это случилось.
1. 2. В неизбывно подстерегающем нас соблазне соглашательства с господствующей установкой любой грянувшей эпохи можно легкомысленно принять недавно сло-жившуюся ситуацию за благо — за наконец-то достигнутое избавление ума от хи-мерической веры в то, что когда-то состоявшийся исторический эксперимент под-дается более удачному повторению сызнова. Реверс исторического времени и впрямь невозможен. Но, тем не менее, без совершающихся раз за разом проб оживить попавшее в архив культуры линейность истории потеряла бы вместе с собственным Другим и пафос самоут-верждения, превратилась бы в regressus ad infinitum, в “дурную бесконечность” автотеличных перемен — тем менее ценных, чем более частых. Общество, не испытывающее ностальгии, ущербно. И потому, что в нем ново-введение вырождается энтропийно — теряет отдифференцированность от старого, не вытесненного в умозрительную даль, противостоящую ближайшему контексту (пусть то будут клоны или убеждение Френсиса Фукуямы относительно того, что все револю-ции, про-изошедшие после Наполеоновских войн, были консервативными и оказались не в состоянии отменить триумф либерально-демократиче-ского порядка, озна-ме-новав-шего собой конец истории[5]). И потому, что отныне Dasein одерживает Пир-рову победу над Sein: всегда превозмогавшееся людьми существование hic et nunc выступает в виде самодостаточного там, где нет интереса к переживанию повто-ряемости, в которой бытие свидетельствует о себе как неистребимом. И еще по одной причине, которую стоит особо выделить. Как массовое, так и элитарное мышление никогда прежде не было столь приземлено до краткосрочных тактик, столь пропитано заботой о ближайшей выгоде, как в последние годы (нам теперь ничего не стоит запачкать биографию сотрудничеством с Туркмен-баши). И немудрено. Без укорененности в прошлом, без соизмеримости с ним действие, созидающее будущее, не может руководствоваться сверхзадачей, принадлежать той истории, которую Ницше обозначил как “монументальную”. Реакция (на недавно случившееся) возоб-ладала над акционизмом[6]— над большим историческим творчеством, неизбежно демиургическим по ориентации, вершащимся со стратегической оглядкой на грандиозные прецеденты. Неважно, на что конкретно реагируют политики XXI века: на уничтожение нью-йоркских небоскребов или на ту свободу, которую Ельцин даровал россий-ским регионам. Существенно, что судьбоносные для самых разных стран решения перестали иметь инициативный характер, отчего политика сделалась почти бессубъектной, как бы натурализовалась, вышла из-под контроля ответственного сознания, (вос)принимается народонаселением в качестве сама собой разумеющейся[7].
Все стало политикой: написание книг, завязывание знакомств, выстраивание личного образа в Интернете. Естественно, что она — политика (дискурсов и отдельных текстов, государств и индивидов) — сделалась самым что ни на есть главным предметом на-учных и философских дискуссий, ведущихся в наши дни. Реагирующий политик волей-неволей не вполне доверяет своим силам. Он вынужден использовать третью инстанцию, дабы совладать со второй, которую оспаривает, то есть сплести интригу[8], прибегнуть к манипуляции. Политик наших дней делегирует свое действие Другому — он скрывается за спинами политинженеров, оболванивающих публику, или союзников, чья солидарность придает даже самым неоправданным идеям (вроде поиска оружия массового уничтожения в Ираке) видимость коллективной мудрости.
2. Логика ностальгии
2. 1. Будучи чередой субституций, история (не только лого-, но и социосферы) явля-ет собой quid pro quo в прогрессирующем развертывании. История, стало быть, угро-жает субъекту тем, что его втянутая в процесс замещений идентичность будет размытой, едва ли определяемой, если не вовсе потерянной. В условиях накапли-вающегося историзма самосохранение субъекта теснейшим образом зависит от его сопротивления замещениям, т. е. от того, насколько он готов взять назад тропичность, возрастающую во времени. Ностальгия буквализует жизненные обстоятельства и служит предпосылкой логики, которая вызревает только в истории как обращение последней. Отрицая субституируемость, без которой история не выполняла бы свою работу, субъект удостоверяется в том, что А = А, что если А = В, то и В = А (рефлексивность), что, далее, если А & В, то В & А (коммутативность), и т. п. Короче говоря, в акте ностальгии психика, желающая быть собой, открывает логику, отправляющуюся от самотождественности элементов, не нарушаемой при прове-дении операций над ними, чего как раз не гарантирует история.
Мне никоим образом не хотелось бы, чтобы возникло впечатление, будто я отдаю предпочтение ретроспекции перед перспективирующим мировидением. Человеческая психика, конечно же, вовсе не ограничивается нацеленностью на то, чтобы упрочивать status quo ante, — она предрасполжена и к риску, к автотрансформации, к скачку в неведомое. Ностальгия и историзм дополняют друг друга. Между сугубой логикой и сугубой историей есть посредующая зона — расчета, планирования, аргументативного предсказания. Зона рационального мышления. В разных сочинениях 1900—1910-х годов Вернер Зомбарт объяснил явление человека калькулирующего всту-плением в силу капиталистического хозяйствования. ГеоргЛукач (Georg Lukacs, Geschichte und Klassenbewus-stsein. Studien uber marxistische Dialektik, 1923) предпри-нял еще один шаг в этом направлении, дезавуировав (возможно, в тайной полемике с Гуссерлем) mathesis universalis: все зараженные математическим духом формальные системы нового времени (включая сюда философию) увековечивают господство капи-тала, нуждающегося в рационализованной картине мира. Но на самом деле социокультура начинает увлекаться вычислением последствий, которые вытекают из того или иного действия, уже на своей докапиталистической стадии — на отрезке перехода от ритуала к истории, когда “ewige Wiederkehr des Gleichen” превращается в то, что можно было бы обозначить как “ewige Wiederkehr des Unglei-chen”. Такая калькулируемость человеческих совершений выражалась, прежде всего, в том, что они были рассмотрены у Платона, Аристотеля, римских стоиков в качестве привязанных к государству, служащих его благу, проверяемых по этому — вполне земному — критерию, рассудочных постольку, поскольку адресовались наличному и все же всемогущему получателю, поскольку содержали в себе raison d’Etat. Для средневекового умозрения универсум просчитываем в гораздо большей степени, чем для сегодняшней теории хаоса (кстати, учения о том, сколь бессмысленно — с математической точки зрения — возвращаться от эффекта к каузирующему событию). Если логика зиждется на необходимости, а история — на возможности (зарождающейся в недрах данного положения вещей), то ratio, медиируя между этими двумя полюсами, опирается на такое достаточное основание, которое позволяет предпринять умозаключение по ту сторону как облигаторности, так и потенциальности. Примиряя таким путем но-стальгию и историю, человек обретает — взамен и закостеневшей идентичности, и текучего, нестабильного я“ — ориентированность во времени. В жизненном мире с достаточным основанием ностальгии придается оттенок легкой элегической грусти, а историческому слому — реформаторская плавность, постепенность.
3
Недавно (2004) в Германии была изловлена банда пожилых людей, грабивших банки. Это преступное поведение, посредством которого свой протест против общества выражали лица, ставшие в нем реликтовыми элементами, живой стариной, мало чем отличается в качественном плане от вылазок религиозных фанатиков.
4
Повидимому, первым из постмодернистов о дифференцирующем повторе заговорил Жиль Делёз (Gilles Deleuze. Logique du sens.Paris, 1969).
7
Майкл Хардт и Антонио Негри объясняют протекающую на наших глазах “онтологизацию политики” глобальной претензией неоимперского сознания (Michael Hardt, Antonio Negri. Empire.Cambridge, Mass., London, 2000). Однако этот экспланаторный подход страдает тавтологичностью: политика исчерпывает собой бытие, потому что этого хочет политика. Неразличение посылки и вывода здесь — продукт сегодняшнего мышления, не находящего себя вне политики.
8
О трехсоставном содержании интриги см. подробно: Richard Utz. Soziologie der Intrige: der geheime Streit in der Triade, empirisch untersucht an drei historischen Fallen. Berlin, 1997. S. 20 ff.