Хотя укорененность постисторизма-2 в социальной истории достаточно явна, объяснить его распространение только внешними предпосылками нельзя. Он был также этапом в саморазвитии "символического порядка", на котором этот порядок пришел в негодность, отменил сам себя, распался, оставив за собой, по выражению Н. Больца, одни "руины"[30]. Как хорошо известно, по идее Ж. Бодрийара, "символический порядок" способен иметь место лишь постольку, поскольку человек игнорирует такую очевидность, как смерть (Jean Baudrillard, "L'Оchange symbolique et la mort", Paris, 1976). Тот же автор, снимая задним числом вину с культурной революции раннего постмодернизма, писал в позднейшем сочинении, что преступления, направленные против символического царства воображения, бесследны, неуличаемы ("Le crime parfait", Paris, 1995)[31]. В историографии критика "символического порядка" породила большое число исследований, для которых релевантными действиями в прошлом оказывались те, что были симулированными, обманывающими в своей знаковости. Постмодернизм 1960-1970-х гг. составил historia rerum gestarum simulacrum. Ограничусь одним примером из многих возможных здесь. В ставшей классической статье (1961) о следствиях по делам ведьм в Модене в конце XV — начале XVI в. К. Гинзбург постарался доказать, что признания одной из женщин, заподозренных в колдовстве, были получены инквизитором в результате такой постановки вопросов, которая провоцировала нужные ему ответы[32].
Историк не в состоянии решить, предавалась ли подсудимая и впрямь черной магии. У него нет доступа к жизненному факту. Речь идет не о том, прав ли Гинзбург в своем разборе судебных протоколов или нет, но о том, какой исторический материал притянул к себе его внимание. Интересуясь микроисторией, Гинзбург был в своих методологических требованиях гораздо более осторожен и прагматичен, нежели постмодернисты, склонные к макроисторическим обобщениям. И тем не менее, делая привилегированным изучение прошлого по косвенным показаниям и сравнивая поэтому историка с первобытным охотником, уголовным следователем и врачом, Гинзбург (1979)[33]пускался в такую метафоризацию индукции, которая подразумевала, что история есть жертва-добыча, преступление и болезнь. Как бы постмодернисты ни деконструировали насквозь фальшивый, в их трактовке, "символический порядок", они и сами, производя тексты, были зажаты его рамками.
5. Ars historica — аргумент против историографии
Обострив постисторизм, поколение шестидесятников в Западной Европе и США довело до крайности и былые половинчатые сомнения в возможности дискурса, имеющего дело с историей, правдоподобно воссоздавать таковую. Одним из пионеров историографического скепсиса-2 был А. Данто (Arthur С. Danto, "Analytical Philosophy of History", Cambridge, 1965). Он провел границу между "субстанциалистской" и "аналитической" философиями истории. Первая из них не выдерживает испытания логикой, т. к. обращается к целому истории, данной на деле в качестве "фрагмента". Задача второй, разрабатывавшейся Данто, заключается, как следует из его труда, в том, чтобы предупреждать историков о многочисленных ловушках, в которые заманивают их чрезвычайно своеобразные по своему пропозициональному содержанию высказывания о прошлом. Самую серьезную опасность, которая поджидает историка, Данто свернул к формуле: "History tells stories". Историк вынужден преподносить изучаемые им события в форме имеющих начало и конец, а это значит, что он нарративизирует их. Выдавая материал за объятый in toto, конкретные исследования истории воспроизводят в малом масштабе ошибку "субстанциалистского" философствования о ней. Они предпринимаются из будущего, упуская из виду открытость в него прошлого. Отсюда: всякое изложение исторических фактов существенно неполно. Данто пошел дальше Коллингвуда, выдвинув абсолютный критерий (невозможность рассказывать сразу и о минувшем, и о грядущем), сообразно которому исторический дискурс обречен нести в себе несовершенную информацию[34].
Подобие исторического дискурса художественному — лейтмотив постмодернистского неверия в разрешающую силу историографии. (Забавно при этом, что многие постмодернисты, с другой стороны (т. е. шизоидно), превозносят гносеологический потенциал эстетического творчества, среди них и Данто, составивший, вообще говоря, весьма содержательный сборник из своих статей о том, как удачливо искусство соперничает с философией: "The Philosophical Disenfranchisement of Art", New York, 1986). P. Барт был, пожалуй, первым, кто заговорил о том, что исторические сочинения не могут обойтись без тропичности, создающей не более, чем "референциальную иллюзию"[35]. Он не только эстетизировал (риторизировал) речь историков, но и уничижительно сравнил ее, якобы всегда сообщающую о том, что случилось, а не о том, чего не было, с речью афатиков, не умеющих перевести утверждения в отрицания. X. Уайт заявил: "…we are indentured to a choice among contending interpretative strategies in any effort to reflect on history-in-general…"[36]- и изобразил историков, как и Барт, выбирающими между тропами (метафорой, метонимией, синекдохой), добавив сюда, что исследовательские тексты о прошлом ("story types") подчиняются также трагическому, комическому, сатирическому, панегирическому и т. п. литературным модусам, каковые не имманентны миру фактов. Вопрос в том, не проецировал ли Уайт ареференциальность его собственного мышления на рассмотренную им историографию XIX в.? Когда этот методолог нисходил до утверждений, отсылавших к истории непосредственно, он отфильтровывал из нее такие явления, изменение которых, как ему казалось, можно было объяснить, не покидая уровня означающих. Литературу, по Уайту, революционизирует исключительно обновление ее связи с языком "in general"[37]. В анализе исторического дискурса, проведенном М. де Серто, не участвуют категории риторики и теории жанров. Де Серто мотивировал отстаивавшуюся им эквивалентность исторических штудий литературе тем, что они, обозревая отсутствующее здесь и сейчас, "символизируют желание", которое, ввиду принципиальной недоступности объекта, если и может воплотиться, то "dans la mise en scПne littОraire"[38]. История умерла в постисторизме — и поэтому историография превратилась у де Серто в "le discours du mort"[39]. Данто, Барт, Уайт, де Серто пришли неодинаковыми аргументативными путями к одному и тому же итогу. Цель здесь оказывается постоянной при переменных средствах ее достижения. Под прикрытием рациональных доводов прячется иррациональная интенциональность. Так образуются в истории все ментальные парадигмы. Постистория не противостоит ей в этом отношении. Но не все скептики второго призыва ниспровергали исторический дискурс, эстетизируя его. О. Марквард считал, что философия истории не может быть продолжена, потому что она была детищем эпохи Просвещения и ныне утратила действенность[40]. Хронологизируя так философию истории, Марквард вычеркнул из ее святцев ее отца, Иоахима Флорского[41](XII–XIII вв.), и многих иных ее допросвещенческих представителей, например Гоббса. Под философией истории Марквард понимал лишь тот ее отрезок, на котором она заместила собой лейбницевскую теодицею, водворив человека, устраивающего свой мир, на место демиурга[42]. Другой для философии истории не Бог, а чужой — враг[43]. Тем самым Марквард произвел quid pro quo, отличаясь от тех, кто подгонял исторические сочинения под понятия "повествование", "фигуративный дискурс", "литературная мизансцена" тем, что политизировал философию истории. Именно разграничение "друга" и "врага" конституирует, по известному определению К. Шмитта, "политическое"[44].
30
Norbert Bolz, Einleitung. Die Moderne als Ruine. - In: Ruinen des Denkens. Denken in Ruinen, hrsg. von N. Bolz, W. van Reijen, Frankfurt am Main, 1996, 7 ff.
31
Бодрийаровская редакция постисторизма такова: приняв неумолимость смерти, человек превозмогает и себя, и свое тщание трансформировать культуру — по ту сторону конца и того и другого он остается один на один с той генетической программой, которую он на 98 % делит с приматами и на 90 % — с мышами. От самого Бодрийара не укрылось, что его ход мысли несколько абсурден (цит. по: Jean Baudrillard, Жberleben und Unsterblichkeit. - In: Anthropologie nach dem Tode des Menschen, hrsg. von D. Kamper, Ch. Wulf, Яbersetzt von B. Dieckmann, Frankfurt am Main, 1994, 335–354). О постисторизме Бодрийара см. подробно: Patrick Brantlinger. Apocalypse 2001; or, What Happens after Posthistory? — Cultural Critique, 1998, № 39, 71 ff.
32
Цит. по: Carlo Ginzburg, Spurensicherungen. Жber verborgene Geschichte, Kunst und soziales GedКchtnis, ubersetzt von K.F. Hauber, Berlin, 1983, 25–46.
34
Положения, сформулированные Данто, получили значительное распространение и разнообразное приложение — ср. хотя бы: Hans Ulrich Gumbrecht, History of Literature — Fragment of a Vanished Totality? — New Literary History, 1985, Vol. XVI, № 3, 467–479. Впрочем, у Данто были и оппоненты. Если Х.У. Гумбрехт требовал нового подхода к трансформациям литературы, повторяя вслед за Данто, что история не явлена нам как целое, то Р. Козеллек не принял тезиса, который уравнивал тексты об истории с повествовательными. Не называя имени Данто, но, несомненно, имея его в виду, Козеллек писал о том, что исторический труд сразу и повествовательнофикционален, коль скоро он передает события, непосредственными свидетелями которых мы не были, в рассказе о них, и дескриптивногипотетичен, раз он сталкивается с длящимися во времени структурами, скажем, с правовыми. Во втором из своих качеств исторический дискурс в состоянии быть прогнозирующим, так что он не отцеплен вовсе от будущего (Reinhart Koselleck, Darstellung, Ereignis und Struktur (1970). - In: R.K., Vergangene Zukunft. Zur Semantik geschichtlicher Zeiten, Frankfurt am Main, 1989, 144–157). Обсуждение диахронического структурализма не входит в мою задачу. Ср., однако, его манифест: Algirdas Julien Greimas, Sur l'histoire ОvОnementielle et l'histoire fondamentale. - In: Geschichte — Ereignis und ErzКhiung = Poetik und Hermeneutik, Bd.V, hrsg. von R. Koselleck, W.-D. Stempel, MЯnchen, 1973, 139–153; ср. также: Вяч. Вс. Иванов, Взаимоотношение динамического исследования эволюции языка, текста и культуры (К постановке проблемы). — Известия АН СССР. Серия литературы и языка, 1982, т. 41, № 5, 406–419.
35
Roland Barthes, Historical Discourse. - Social Science Information, 1967, Vol. VI, № 4, 145–154.
36
Hayden White, Melahistory. The Historical Imagination in Nineteenth-Century Europe, Baltimore, London, 1973, XII (подчеркнуто автором).
37
Hayden White, The Problem of Change in Literary History. - New Literary History, 1975, Vol. VII, № 1, 97-111.
40
Марквард насмешливо перефразировал Маркса: "Die Geschichtsphilosophen haben die Welt nur verschieden verКndert; es kommt darauf an, sie zu verschonen" (Odo Marquard, Schwierigkeiten mit der Geschichtsphilosophie. AufsКtze (1973), Frankfurt am Main, 1982, 81). В своей книге Марквард сделал упор на то, что понятие "философия истории" ввел в обиход Вольтер. Спору нет, XVIII в. был временем роста самосознания философии истории (в этом процессе участвовала и Екатерининская Россия — см. подробно: Т.В. Артемьева, Идея истории в России XVIII века, СанктПетербург, 1998). Чтобы попостмодернистски подточить устои философии истории, Марквард призвал на помощь историю понятий — более или менее традиционалистски настроенную дисциплину, явившуюся одним из прямых продолжений тех работ 1930-1950-х гг., которые диахронически реконструировали ментальные конвенции (Козеллек декларировал: "Die Begriffsgeschichte klКrt […] die Mehrschichtigkeit von chronologisch aus verschiedenen Zeiten herrЯhrenden Bedeutungen eines Begriffs" (R.K., Begriffsgeschichte und Socialgeschichte, — In: Historische Semantik und Begriffsgeschichte, hrsg. von R. Koselleck, Stuttgart, 1979, 33). В той мере, в какой история понятий жаждет добиться самостоятельности среди прочих подходов к прошлому, она творит опасные миражи: доверившись ей, легко забыть, что феномены могут бытовать и безымянно, и под псевдонимами. Наше время перемещает акцент с истории понятий на историю мотивов — с преобразований самосознания культуры на трансформации смыслового материала, из которого она возводится, — см., например: Rainer Georg GrЯbel, Sirenen und Kometen. Axiologie und Geschichte der Motive Wasserfrau und Haarstern in slavischen und anderen europКischen Literaturen, Frankfurt am Main e.a., 1995.
41
О воздействии трехфазовой диахронической модели Иоахима Флорского на мышление XIX–XX вв. см. подробно: Ernst Bloch, Das Prinzip Hoffnung (1959), Bd. 2, Frankfurt am Main, 1967, 590–598.
42
Без особого воодушевления возражая Маркварду, Ю. Хабермас всегонавсего варьировал наивный социальный оптимизм Поппера. Да, философия истории была духовным продуктом XVIII–XIX вв., компенсировав в роли целостного знания о судьбе человека буржуазную индивидуализацию, дробление больших мировоззренческих систем. Эта философия истории, конечно, отжила свой век. Но новая не за горами, ибо человек втягивается в глобальное коммуницирование, творящее действительное, а не фиктивное, как прежде, единство его истории (JЯrgen Habermas, Жber das Subjekt der Geschichte. Kurze Bemerkungen zu falsch gestellten Alternativen, — In: Geschichte — Ereignis una ErzКhlung… 470–476).
43
Это положение вряд ли применимо ко всей философии истории XVIII–XIX вв. Так, для Ф. Шлегеля история предопределена тем, что она ступенчато реализует свойственные "внутреннему" человеку"…hЪheren Geist und gЪttlichen Funken" (Friedrich Schlegel, Philosophie der Geschichte (1829), hrsg. von J.-J.Ausfett, MЯnchen e.a., 1971, 15).
44
Carl Schmitt, Der Begriff des Politischen. Text von 1932 mit einem Vorwort und drei Corollarien, Berlin, 1996, 20–96.