И не меньшая смелость понадобится, чтобы понять: абстракция не абстрактна вовсе в своем прицеле; воля к воплощению — конкрет ее, притаиваемый за маскою отвлеченности. Досужей выдумкой ума считали современники Лейбница дифференциальное исчисление; им и не мерещилось, во что оно выльется… Оно и вылилось, не фигурально — буквально: в пушки. Демону мировой иронии угодно было продемонстрировать его реальность столь ожутимым образом. Вчерашняя абстракция, чистейшее измышление кабинетного ума, вырвалась из стен кабинета, сея разрушение. Но если мир действительно таков, каким выглядит он на экране современных методологий, если звездное небо заменено фигурой эллипса, а свет — гипотетическим медиумом частиц, если вместо запаха розы приходится иметь дело с графическим рисунком, выражаемым в аналитической функции, то какова же ценность этого мира! Мы слишком поздно спохватились об охране природы; от чего, собственно, охраняем мы ее и что, собственно, мы охраняем? Природа — сказка, поэзия, детство; вначале был лес, роняющий багряный свой убор, и этот лес заменили мы графическим рисунком, повлекшим за собою груды лесозаготовок. Воистину, взгляд наш на природу тускл и безжизнен; мы смотрим на природу и видим в ней либо сыпь абстракций, либо грубо-чувственную выгоду. Но абстракция внеприродна; внеприродна и выгода; природа — зеркало, отражающее нам собственную нашу хищность: рассудочную или потребительскую, все равно. Оттого, вглядываясь в нее, видим мы учебники естествознания или… зажаренное мясо; между утонченной кляксой абстракции и похотливой вспышкой нутра зажали мы ее, и явила она нам небывалый действительный«портрет Дориана Грея».
Гёте избрал труднейшее. Легко почувствовать описанную ситуацию; еще легче занять по отношению к ней позицию лирика, презирающего физику и изживающего свое чувство природы только в стихах. Методолог-сциентист не внемлет стихам; методолога не убеждают «поэзии ребяческие сны»; он может оставаться ценителем поэтического восприятия природы и продолжать методически пытать ее. В этом смысле дотошная вражда между «физиками» и «лириками» выглядит весьма комично; ни один удар с обеих сторон не достигает цели, ибо слишком комфортабельно расположились они в разделенных зонах, слишком явно распределили меж собой зоны влияния. Поэт властен охаивать методолога на своей, собственно поэтической территории; власть его улетучивается при малейшей попытке проникнуть туда, за черту, где ее встречает холодный и беспощадный глаз «специалиста», знающего наверняка, что за всей этой смутой рифмованной страсти обнаруживается элементарное неумение извлечь квадратный корень, — недостаток, отнюдь не свойственный некоторым цирковым лошадям.
Гёте выступает против «специалистов» не как поэт. Инерция схематического мышления до сих пор толкует борьбу Гёте с ньютонианством в призме расхожего анекдота о «физиках» и «лириках», сводя «Учение о цвете» — плод почти всей сознательной жизни Гёте — к примитивному негодованию поэта на механическое понимание природы. Схема эта вдвойне удобна: с одной стороны, она избавляет исследователя от необходимости вникать в детали, с другой стороны, спор мировоззрений она решает, заведомо притупляя остроту ситуации: правы-де обе позиции — Ньютон прав физически, Гёте — поэтически, так что о непримиримости здесь и не может быть речи. Между тем, речь идет здесь именно о непримиримости, и не как поэт выступает Гёте против Ньютона, а как ученый(правда, в принципиально новом смысле слова). «Я никогда не рассматривал природу с поэтической целью», говорит он, как бы предвидя всю ложь будущих интерпретаций. Цель его рассмотрения природы — следует это подчеркнуть — естественнонаучная. Прав или неправ он в своей атаке на ньютонианство — нам это предстоит еще разобрать, — но одно мы должны усвоить окончательно: он прав или неправ как естествоиспытатель, а не как поэт.