Выбрать главу

К. Свасьян, написано в Базеле 2 мая 2001 года

От автора

Троякую цель преследует эта книга.

Значимость Гёте-поэта неоспорима; знакомство с его поэзией по праву считается измерительным лотом культурности; в культурных кругах звучало бы дикостью признание в том, что «Фауст» — непрочитанная книга, и однако мало кто, вплоть до нынешнего времени, обращает внимание на то, что не одной поэзией высится Гёте над миром, что «Фауст» отнюдь не исключительный труд его жизни (шедевр, в буквальном смысле слова); мы настолько привыкли связывать кульминацию с чем-то одним, что, вознося и превознося поэзию Гёте, упускаем из виду или, по меньшей мере, недооцениваем другие аспекты его творчества. Так, говорим мы: он — поэт-естествоиспытатель, поэт-философ; Гёте-поэт мыслится нами как функция переменного значения, охватывающая целый класс многогранных проявлений этой личности; при этом как естествоиспытатель, так и философ суть элементы класса, или зависимые переменные высказывательной функции поэта. На обычном языке это значит: что бы он ни делал, чем бы он ни занимался, он — прежде всего и во всем поэт.

Эта точка зрения не есть приобретение нашего времени; с ней довелось столкнуться самому Гёте. Я не знаю в текстах его большей горечи, большей раздраженности, большего бессилия изменить что-либо, чем когда он касается этой болезненнейшей для него темы. Ни одного случая не упускает он, чтобы подчеркнуть несостоятельность такого отношения; иногда кажется даже, что он готов принизить, умалить поэта в себе, заслоняющего другие не менее великие, но менее замеченные вершины, ибо феномен Гёте равноправно заострен во многом. Творцу «Фауста» и лучшей лирики из когда-либо созданных ничуть не уступает творец гигантского «Учения о цвете» и создатель органологии, оригинальнейший философ, чья уникальность начинается уже с того, что он не говорил о философии, а делал ее; я скажу больше — мы по-новому поймем «Фауста» лишь тогда, когда прочтем его глазами, вооруженными методом Гёте;имманентное прочтение «Фауста» предваряется вчитыванием в научные труды Гёте. В сущности, говоря о многих вершинах, я не забываю о связи между ними; напротив, связь эта выглядит рельефнее и ярче именно в едином охвате разнообразия. «Фауст» и естествознание Гёте суть вариации одной первоположенной темы; он сам говорит об этом, называя искусство наукой, приложенной к делу; и здесь же различает он их, характеризуя науку как теорему, а искусство как проблему.«Фауст», конечно же, проблема: проблема исключительная, сроки разрешения которой Герман Гримм измерял тысячелетием. Сколько же ученого глубокомыслия затрачено уже на понимание ее, какие толщи разночтения и кривотолков почти ежедневно умножают наши и без того катастрофически набухающие библиотеки! Чего стóит вторая часть трагедии или хотя бы одна Вальпургиева ночь, темнеющая неприступной крепостью перед целой армией тщетно осаждающих ее толкователей! «Фауст» — проблема, и ключ к ней дан рядом же, самим же Гёте: в теореме его науки; он прямо говорит об этом сам, он просит нас понять, что не быть бы ему автором «Фауста», не будь он — всю жизнь! — исследователем природы. Мы же не внемлем призыву; мы по-прежнему стыдимся не читать стихов и не стыдимся не читать научных трудов его. Да, Гёте был и естествоиспытатель, и философ; акцентируя и, мы глядим мимо и естествоиспытателя, и философа. Но тот, на кого мы глядим, уже не Гёте.