И вдобавок ко всему делает это не в ключе средневековых рыцарских романов, которыми зачитывался бедный ламанчский идальго, а с научной целью. Что бы подумал читатель о таком человеке, не знай он, что речь идет об авторе «Фауста»? А ведь Гёте как нельзя яснее повествует выше о возникновении в нем идеи перворастения. Оно — фантазия, но правильная фантазия (Гёте говорит в другом месте: «точная фантазия»). По отношению к формам растительного мира оно является единым пронизывающим их содержанием и, как таковое, оно реально, но поскольку реальность его невыразима сама по себе, оно выявляется в чувственной символике как типический первообраз. Именно это и выражает Гёте в словах: «Символика превращает явление в идею, идею в образ и притом так, что идея всегда остается в образе бесконечно действенной и недостижимой. Даже выраженная на всех языках, она осталась бы все-таки невыразимой». Итак, то, что объективно существует как содержательное единство всех организмов, познавательно символизируется как соответствующий этому единству тип. Тип — не только принцип единства органической жизни, но и тотально действующий в ней формообразователь; в этом смысле он есть настоящий кладезь потенций органического мира, содержательно более богатый, чем все актуально существующие формы. Гёте писал Гердеру из Италии: «Перворастение становится самым удивительным созданием в мире, из-за которого мне должна завидовать сама природа. С этой моделью и ключом к ней можно в дальнейшем до бесконечности изобретать растения, которые должны быть последовательными, именно: даже те из них, которые не существуют, смогли бы все-таки существовать, являясь не чем-то вроде живописных или поэтических теней и призраков, но имея внутреннюю правду и необходимость. Этот же закон можно будет применить ко всему живому».
Трудность понимания типа адекватна трудности понимания природы целого. Рассудок, привыкший мыслить общее, обнаруживает бессилие, пытаясь постичь целое. Здесь необходим иной вид мышления, не формальный, а живой; подвижный и неуловимый объект требует соответствующей себе мысли. Важно понять: целое не в сумме частей, а в их организованности, лучше сказать, в их композиционности. Оно оформляет себя в текучести форм и никогда не выявляется в какой-нибудь единожды запечатленной фигуре. Возможны бесконечные оформления целого; оно, поистине, неисчерпаемо, и именно здесь следовало бы искать ключ к тайне изобретательства, природного или человеческого, все равно. Но поскольку формы даны не в рядоположности, а взаимопроникновенно, то это радикально меняет обычные представления об отношении между целым и его частями. Целое всегда в каждой части своей равно себе; можно сказать, что части суть не что иное, как частные случаи целого, и это значит, что каждая часть равна целому, но равна по-своему; точнее говоря, целое проявляется в каждой из частей сообразно их специфике и уровню, но, будучи неделимым, оно сохраняет себетождественность в многоразличии частей. Ведь если мы представим себе их механически, т. е. рядоположно, то малейшее изменение одной из них должно будет ограничиться положенными ей пределами, не распространяясь на остальные, поскольку все они разделены меж собою промежутками. Но действительность органического как раз иная: изменение одной части мгновенно резонирует во всей структуре, качественно ее преображая. Это — знаменитое брюлловское «чуть-чуть», с которого и начинается органика. Могут возразить: если части целого не внеположны друг другу, то как же быть со множественностью их? Как совместить их нераздельность с тем, что их — «много»? Гёте ответит: эта множественность органична и нераздельна; числу здесь нечего делать. Части ее не-разделяются меж собой, а различаются; разделяются они в своей проекции на рассудок, где перестают быть организмом и становятся суммой. Рассудку идея нераздельной множественности может показаться попросту абсурдной. Я покажу это на примере расхожего оборота «капля в море». Рассудок принимает этот оборот за нечто вполне нормальное, тогда как в оптике умозрения целого (разумного) нормальным было бы как раз противоположное: «море в капле». Суммой ли капель является море? Предположить это можно лишь при условии выцеживання всех капель из моря и затем их обратного «слияния». Но выцеженная капля уже ничего общего с морем не имеет; выцеженная, она как раз внеположна морю. В самом же море ее невозможно представить отделенной от целого; она с ним слита и равна ему. Прекрасно выражено это в двустишии из «Херувимского странника» немецкого поэта XVII в. Ангела Силезского: