Между тем можно утверждать, что сам Аполлоний не только причислял себя (вслед за Пифагором) к истинным любомудрам, но и старался сочетать ученую версию пифагорейской легенды с баснословной. Судя по пересказу Порфирия («Жизнь Пифагора», 2), Пифагор Аполлония был сыном знатной самиянки и Аполлона (мотив, определенно восходящий к Гераклиду), но при этом получил превосходное образование, побывав учеником Ферекида, Гермодаманта и Анаксимандра (явная рационализация образа). Также и Аполлоний у Филострата не только воплощение Протея, не только помнит свою предыдущую жизнь и творит чудеса, но смолоду усердно учится у представителей различных философских школ, ведет дружбу с философами разных направлений и очевидно причастен общепринятому философскому быту своего времени, включая даже и связи с сенатской оппозицией. Последнее существенно. Во времена Аполлония философы (преимущественно стоики) принимали участие в общественной жизни, влияли на умонастроение римской знати, дружили с опальными вельможами, подвергались гонениям — их социальная активность была если не значительной, то заметной, и общефилософский этикет такую активность предполагал. Политическая деятельность древних пифагорейцев разворачивалась в совершенно иных условиях, и расстановка сил в италийских городах VI—V вв. до н. э. имела мало общего с расстановкой сил в мировой державе, какой была Римская империя I в. Равным образом древние греческие тирании, представлявшие собой достаточно определенный вид общественного устройства, совсем не были похожи на специфическое единовластие римских императоров, применительно к которым слово «тиран» употреблялось уже только как ругательство, тогда как в эпоху ранних тираний этот термин был чисто политическим, применяясь одинаково к мудрому Периандру и жестокому Дионисию. Однако предания о неладах Пифагора с древними тиранами существовали, тираноборство Эмпедокла было общеизвестно, и можно полагать, что Аполлоний в своей книге использовал этот мотив, представив Пифагора не просто противником некоторого конкретного (и уже полузабытого) общественного устройства, но активным борцом с неправедной властью и всеми формами беззакония, — такое поведение соответствовало и социальному престижу божественного мудреца и духу времени. Сам Аполлоний вряд ли мог следовать этим общефилософским нормам, хотя возможно, что массовое гонение на философов при Домициане как-то его и задело[520]. В целом попытка Аполлония попасть в резонанс с современной ему философией реализовалась только в намерении (т. е. в книге), и воспроизвести свой умозрительный идеал он оказался не в состоянии.
Больше возможностей представлял бытовой этикет: своей реконструированной пифагорейской аскезе Аполлоний, конечно, строго следовал. Можно полагать, что основные правила этой аскезы нашли отражение у Филострата, потому что жизнестроительство Аполлония имело оригинальные черты, о которых Филострат мог узнать только из преданий об Аполлонии или из деклараций самого Аполлония («Жизни Пифагора»). Пифагорейская аскеза сохранила у Аполлония свою жизнестроительную последовательность и демонстративность, но была значительно упрощена — по всей видимости, в нее не входил даже пресловутый запрет на бобы, не говоря уже о правилах касательно ласточек, горшков, торных дорог и т. п. Традиционный обет молчания соблюдался, хотя обязательность его неочевидна, потому что ученики Аполлония и (что более существенно!) индусы у Филострата этому испытанию не подвергаются, зато спорная проблема вегетарианства решалась жестко и однозначно — абсолютным отказом от одежды и еды животного происхождения и от кровавых жертвоприношений. Обеты трезвости и целомудрия к пифагорейской традиции не восходили, и у Филострата отмечены как личные зароки Аполлония — обет трезвости мотивирован, а обет целомудрия объясняется лишь намерением превзойти Пифагора чистотой жизни, что является характерной формой аскетического самоутверждения. Любопытнее всего долговласие Аполлония, которое было несомненным историческим фактом[521] и у Филострата возводится (вместе с обетом молчания) к основной пифагорейской традиции. Между тем надежных сведений о том, что древние пифагорейцы не стриглись, не существует, и насмешки над их внешним видом не выходят за пределы обычных насмешек над аскетической неопрятностью. Зато долговласием отличался Эмпедокл, усугублявший этим признаком святость своего обличия. Вообще запрет на стрижку относится к числу распространенных, хотя и временных, и своей мотивировкой имеет особое положение индивида в мифологическом универсуме (инициация, траур и т. п.) — выход из этого положения знаменуется ритуальной стрижкой. Аполлоний претендовал на постоянное особое положение в мифологическом универсуме и внешним проявлением его претензий было долговласие, обязательность которого он подкреплял необоснованной ссылкой на Пифагора, а возможно и на дорийскую древность («древнее дорийское долговласие», упоминаемое Филостратом в апологии) , — в этом случае долговласие оказывается дополнительно связанным еще и с героическим прошлым независимой Греции. Эти избыточные мотивировки не могут быть признаны концептуальным обоснованием долговласия, зато можно смело утверждать, что более верного способа выделиться своей наружностью у Аполлония не было. В целом его аскеза воспроизводила некоторые правила пифагорейской аскезы, но была гораздо индивидуальнее и сочеталась с открытыми притязаниями на сверхъестественный статус. В этом отношении Аполлоний был более похож на Эмпедокла, а, стало быть, и «обновленный» им Пифагор, которого он создал и которому подражал, имел много общего с акрагантским мудрецом. Такое сходство объяснялось сходными принципами переработки пифагорейской традиции, которая в обоих случаях воспроизводилась ограниченно (Эмпедоклом по нежеланию, Аполлонием по незнанию) и с индивидуалистической демонстративностью и, что всего важнее, непротиворечиво сочетала обычно разделяемые мифологическую и рационалистическую версии. Аполлония, который, в отличие от Эмпедокла, не обладал никакими научными и политическими заслугами, ожидало забвение, и за сто лет, протекших между его смертью и книгой Филострата, он был почти забыт — время его наступило лишь тогда, когда он сделался героем собственного жизнеописания.
520
521
По всей видимости, долговласие было обосновано все той же «Жизнью Пифагора» и, никак не будучи выдумкой Филострата, отразилось в преданиях об Аполлонии как самый характерный его внешний признак.