и о том, как отверг он наследственное свое имение, а старшего брата воротил к добронравию (13)
13. Когда Аполлоний узнал о смерти отца, то, поспешив в Тиану, своеручно похоронил его рядом с матерью, опочившей незадолго перед тем, а унаследованное богатство разделил с братом, который был невоздержан и пристрастен к пьянству, однако достиг уже двадцатитрехлетнего возраста и, стало быть, не подлежал опеке, между тем как Аполлонию минуло лишь двадцать, так что по закону ему требовался опекун. Поэтому он опять поселился в Эгах, уподобив святилище Асклепия Ликею и Академии[12], ибо своды его оглашались эхом ученых бесед, а в Тиану воротился, лишь достигнув совершеннолетия и сделавшись хозяином самому себе. Тут его стали убеждать образумить брата, чтобы тот переменил образ жизни. «Мне это представляется дерзостью, — отвечал Аполлоний, — ибо возможно ли младшему поучать старшего? Однако ежели достанет у меня сил, я попробую исцелить его от пагубных страстей». Затем, отдав брату половину своей доли наследства, потому что тому-де нужно побольше, а ему — самая малость, он мудрым обхождением стал склонять того прислушаться к голосу благоразумия. «Умер батюшка, — говорил он, — который воспитывал и наставлял нас, так что теперь только ты у меня остался, а у тебя — только я. Поэтому, ежели я собьюсь с пути, ты уж посоветуй мне, как исправиться, а ежели ты в чем ошибешься, то не отвергай и моего совета». И вот, подобно тому, как лаской укрощают необъезженных и строптивых коней, Аполлонию удалось вразумить брата и направить его на путь истинный, отвратив от многих пороков, ибо тот и в кости играл, и пьянствовал, и путался с девками, да к тому же еще красил и завивал волосы — словом, вел себя как самый наглый распутник. Устроив дела брата, Аполлоний позаботился и о прочих родственниках, выделив нуждающимся долю из остатков своего наследства. Себе он оставил совсем немного и говорил по этому поводу, что ежели Анаксагор Клазоменский, превративший все свои земли в пастбища, тратил свою мудрость более на скотов, чем на людей, то уж от Кратета Фиванского[13], утопившего свои богатства в море, не было проку ни людям, ни скотам. А касательно пресловутого Пифагорова изречения о том, что не следует сходиться с другой женщиной, кроме как со своей женой, он говорил, что Пифагор сказал это для прочих, но не для него, ибо он-то никогда не вступит в брак или в иную любовную связь. Тут он превзошел самого Софокла[14], говорившего о себе, что лишь в старости избавился от жестокого и лютого хозяина. Между тем Аполлоний, обороненный добродетелью и смиренномудрием, даже в юности не порабощался этому хозяину, ибо, хотя и был молод и телом крепок, но умел подавлять неистовство страсти. Тем не менее находятся клеветники, которые лгут о его любовных приключениях и рассказывают, что-де именно любовные утехи удерживали его целый год у скифов — а на самом деле он не только не поддавался подобным влечениям, но и у скифов-то никогда не бывал! Поистине, даже Евфрат не измыслил такой клеветы, хотя ж сочинил на Аполлония облыжный донос, о коем еще пойдет речь. Этот Евфрат повздорил с Аполлонием, когда тот попрекнул его, что он на все готов корысти ради, и попробовал отвратить его от алчности и торговли мудростью. Впрочем, об этом мне надобно рассказывать позднее, подчиняясь порядку повествования.
и как молчанием себя испытывал (14)
14. Однажды Евксен спросил Аполлония, почему он, обладая возвышенным строем мыслей и силой изящного слога, не напишет книгу. «Я еще не намолчался», — отвечал Аполлоний. Сразу после этого он положил необходимым блюсти молчание, однако же, хотя не произносил он ни звука, но продолжал воспринимать сущее очами и разумом, так что многое запечатлелось в его памяти, а памятью своей даже в столетнем возрасте он превосходил Симонида[15] и часто повторял хвалебную песнь Мнемосине, где говорилось, что все стирается временем, но само время пребывает благодаря памяти нестареющим и неуничтожимым. Притом и в пору молчания Аполлоний сохранял свойства обаятельного собеседника, ибо на обращенные к нему слова он умел отвечать взглядом, или кивком, или мановением руки, оставаясь по-прежнему дружелюбным и благожелательным и отнюдь не обращаясь в угрюмого бирюка. По его собственным словам, эти обетные пять лет оказались самыми трудными годами его жизни, ибо многое хотелось ему сказать, а говорить было нельзя, да к тому же и слушать нельзя было ничего, что могло бы вызвать гнев. Порой, раздраженный и уже готовый возразить обидчику, он говорил себе: «Укроти сердце и придержи язык!»[16] — и так успокоив себя, откладывал ответ до истечения назначенного срока.
12
13
14
15
16