Выбрать главу

И, не выдержав всех этих злоключений, залилась горючими слезами.

– А что надо, госпожа? – тут же примчался обратно Бокша с расширенными от ужаса глазами.

– Меткачи чертовы! – прорыдала я. – Ведь как попали! Веревкой какой-нибудь перетяни мне руку – кровь надо остановить, видишь, как хлещет!

– Веревку? – Он торопливо поискал глазами вокруг, потом, вспомнив, на что у нас ушли все веревки, кинулся к волокуше.

– Стой! – снова заорала я, как бешеная. И добавила, все еще рыдая: – Ну куда ж ты скачешь? Забыл, что тебя там огнем спалит? Сюда иди!

На мне еще оставалась нижняя юбка. Точнее уже нижняя мини-юбка. Я оторвала от нее оборку, нисколько не заботясь о собственном облике, и сунула Бокше: – Затягивай!

От усердия он перетянул руку так, что она совсем одеревенела.

– Ну не совсем так уж, – взмолилась я. – Только чтоб кровь течь перестала…

Нагнувшись к самому моему плечу и напряженно сопя, он перевязал руку заново. Кровь вроде остановилась.

– Ладно, достаточно, – сказала я, вытирая слезы. – У тебя «– сам ого там как?

Бокша послушно стал ко мне спиной и задрал рубаху. У него крови почти не было, да и укол стрелы совсем не выглядел зловеще.

– Болит? – спросила я.

– Не-а. – Он помотал головой.

– Промывать будем? – злорадно поинтересовалась я.

– Надо бы… – обреченно вздохнул Бокша.

– Нет уж, не надо, – отрезала я. – Будем надеяться, что всю инфекцию от стрелы кровотечение само вынесло наружу, за пределы твоего организма.

Бокша не понял, но поверил на слово.

– Если только эти меткие стрелки не мазали наконечники какой-нибудь особо злостной гадостью, – добавила я, рассматривая «этих метких стрелков».

Они сбились в кучу метрах в десяти и все еще опасливо таращились на нас. А мы – на них.

Зрелище было, надо сказать, не отрадное. Мы-то еще туда-сюда. Хоть и подраненные, изгвазданные зеленью, но большие и решительные. А эти…

Малорослые, худые —даже на лицах, из-под бороденок, одна кожа да кости. Да ввалившиеся глаза. А одежка! Какое-то тряпье пополам с плетением из камыша, осота…

– Ну и кто вы такие? – тоскливо поинтересовалась я. Не забывая их мягко поглаживать по извилинам мозга, убаюкивая потихонечку страх.

Один из стрелков нерешительно выступил вперед.

– Шаце-луй-ку-сми-ся-ку-по-ку-жа-гос-хер! – торопливо произнес он тонким, умоляющим голосом. – Шаце-ко-лак-са-крас-но-ры-би ца-ку-ла-при-ка-ку-за-ку-лять-стре-хер!

– Чего? – оторопела я. И повернулась к Бокше: – Ты что-нибудь понял?

– Понял, – чинно кивнул он. – Это они на отвернице разговаривают. Их, госпожа, понять никак нельзя!

– Ну, при желании-то понять все можно, – вглядевшись в мысли переднего говоруна, не согласилась я. – Он сказал: «Смилуйся, госпожа! Колакса Краснорыбица приказала стрелять!» у Бокши отвисла челюсть: – Вы, госпожа, и отвернипу знаете?

– Не то чтобы знаю, – скромно сказалая. – Но понимать – понимаю. А что такое отверница?

– Это нехороший язык, – убежденно сообщил Бокша. – Воровской. Специально, чтоб чужие не поняли. Когда слова берут вроде обычные, но в этих словах все так попереставляют… Какого-то паскудства, прости Господи, напихают… И получится, что ничего понять нельзя. Как сами-то разбирают?

– Разбирают как-то, – хмыкнула я. – Приходится, видно, если другой речи не знаешь! А эти явно не знают. И сдается мне, что они не просто анты, а анты, у которых в господах нечисть.

– Да разве так может быть? – усомнился рассудительный Бокша. – Так быть не может! Нечисть – это нечисть, господа– это господа. Как может быть наоборот?

– В жизни чего только не бывает, – вздохнула я, вспомнив господ волхвов, служащих нечисти. Повернулась к стрелкам, спросила: – По-че-му?

Вопрос понят был не сразу. Стрелки посовещались, все тот же говорун опять вышел на шаг вперед, уточнил вопрос: – Шаце-му-по-че-хер? Я кивнула.

Он приободрился и замолотил на своей отвернице, а я, как толмач, принялась бегло переводить Бокше: – Госпожа Краснорыбица предуведомила нас, слуг своих, что придут страшные господа, ликом чистые, а душой чер —ные, всех нас перебьют, поэтому мы их должны первые перебить, а если ослушаемся, то госпожа Краснорыбица нас перебьет! Уф!

Последнее я добавила уже от себя. И пошевелила пальцами на раненой руке. Все-таки туговато Бокша завязал рану!

– Бокша, – попросила, – ослабь узел, попробуем, может, кровотечение уже прекратилось?

Бокша с готовностью повиновался. Кровь уже и вправду не текла. Я повернулась к стрелкам: – Крас-но-ры-би ца-сдох-ла!

– Шаце-ла-сдох-хер? – уточнил полпред-говорун. Авмыс-лях у него был ужас пополам с горем.

– Сдохла, – подтвердила я. – Каюк Краснорыбице!

Анты повалились на траву, принялись кататься, голосить, плакать – и все это совершенно искренне. Они кричали, ка-кая она была добрая, как позволяла им оставлять себе треть всех выращенных ими кореньев, как заботилась о них, как наказывала по праздникам, а некоторым даже разрешала жениться!

Сцены ее доброты так и мелькали в их памяти, вызывая у меня подташнивание. Почему-то особо поразил меня праздничный мордобой – и, в частности, покорность, с которой анты укладывались навзничь, чтобы их малорослой госпоже удобно было лупить по их лицам своей грязной полуобезьяньей ногой.

Когда же Краснорыбицыны слуги докричались до того, что жизни им теперь без госпожи нет, что они пойдут отнесут эту горестную весть в деревню, а потом вместе с детьми и женами отправятся прямо в самую глубокую топь, – тут уж я не выдержала.

– Мол-чать-твою-мать! – заорала я. Внизу стало тихо. Из травы показалось пять пар заплаканных глаз.

– Я! – ткнула я пальцем себе в грудь. – Ваша! – ткнула в них. – Гос-по-жа!

Уже знакомый мне говорун встал на четвереньки. Спросил с надеждой: – Шаце-по-ку-жа-гос-хер?

– Шаце-по-ку-жа-гос! – грозно кивнула я головой. – Без последнего.

Свою внушительность я не уставала подкреплять ласковыми поглаживаниями.

– Шаце-по-ку-жа-гос-хер! Шаце-по-ку-жа-гос-хер! – радостно загомонили бывшие Краснорыбицыны анты.

Слабы были запоры, поставленные нечистью в их мозгах, ничего они не значили против княжеской воли. Потрескались, полопались, антовская любовь потекла через них в мою сторону, заструилась горячим восторженным ручейком. И уже новые русла, которые прокладывала любовь в их извилинах, быстро твердели, каменели, превращались в нерушимые железобетонные каналы – куда там жалким бороздкам, пропаханным нечистью! А я в ужасе смотрела на своих новых подданных и думала: «Да что же я наделала?! Беглая, бесприютная, беспомощная – и повесила себе на шею еще и эту слабосильную команду! А с другой стороны, как их оставишь? И вправду, утопятся ведь!…»

– Ну и где ваша деревня? – обреченно спросила я.

Говорун смотрел непонимающе.

– До-мой! – приказала я.

Говорун закивал головой, но на всякий случай переспросил: – Шаце-мой-до-хер?

– Вот именно туда, – горестно вздохнула я.

* * *

Деревенька оказалась еще та! Такой убогости и нищеты я и представить не могла. Вернее, представить все можно, но жить-то как тут? Не дома, даже не землянки – норы. Вот и все жилье.

Горестная весть разнеслась мгновенно. Человек пятьдесят вылезло из своих нор-берлог. Все истощенные, практически не одетые, на голых рахитичных детей с огромными, на поллица, глазами вообще страшно смотреть. Но рыдали и катались по земле, оплакивая тварь, доведшую их до этого состояния, они исправно.

Горе сменилось радостью, от которой мне совсем заплохело. «Шаце-по-ку-жа-гос-хер!» – вот какие позывные были у их счастья. Целый колхоз – да что ж мне с ними делать?

Первым делом хотелось их накормить.

Подозвав говоруна, как самого боевого, я приказала: – Утка-стре-ляй!

Он ойкнул, отшатнулся, запричитал про запрет, про «зя-нель» с добавлением известной частицы, но я была нумолима: – Стре-ляй!

Снарядили на болото перепуганную экспедицию cvлуками, предназначенными, как я уже знала из их коротеньких мыслишек, только для одной цели – отстрела страшных, ликом чистых господ. Охота же строго воспрещалась. Ослушники должны были быть покараны смертью. Но где их в этой деревеньке было взять – ослушников? По крайней мере до тех пор, пока я не появилась.