и Израиля. Рассказывают, что, когда началась эта любовная история, Фима весил семьдесят два килограмма, а в сентябре, в тюремной больнице, вес его не превышал и шестидесяти. Из тюрьмы его выпустили после того, как отец похлопотал перед одним высоким чиновником, но тут же случилось и кое-что похуже – в Фиму влюбилась жена этого чиновника, дама скандальная и шумная, известная всему Иерусалиму, владелица солидной коллекции гравюр, она была лет на десять моложе своего мужа и старше Фимы лет на восемь. Осенью она забеременела и перебралась с Фимой в комнату, которую они сняли в иерусалимском квартале Мусрара. Парочка стала темой для пересудов всего города. В декабре Фима вновь поднялся на борт грузового судна, на сей раз это был югославский корабль, доставивший его на Мальту, там он три месяца работал на ферме, выращивающей тропических рыбок, и там же сочинил цикл стихов “Смерть Августина и воскрешение его в объятьях Дульсинеи”. В январе, в городе Валлетта, что является столицей Мальты, влюбилась в Фиму хозяйка дешевой гостиницы, где он проживал, и перенесла все его вещи к себе в квартиру. Из страха, что и эта дама забеременеет, Фима решил сочетаться с ней гражданским браком. Брак продлился чуть менее двух месяцев. Отец с помощью своих друзей в Риме сумел отыскать блудного сына, он сообщил, что иерусалимская возлюбленная Фимы потеряла ребенка, погрузилась в депрессию, но сейчас она в порядке, вернулась к мужу и к своей коллекции гравюр. Фима решил, что нет ему прощенья, и твердо вознамерился расстаться с хозяйкой гостиницы и вообще отныне и навсегда держаться подальше от женщин. Он укрепился в мысли, что любовь ведет к несчастьям, а романы без любви влекут унижение и зло. И Фима покинул Мальту, с пустым карманом, сев на турецкое рыболовецкое судно. Он намеревался провести в уединении год, замкнув себя в стенах некоего монастыря на острове Самос. Но по дороге охватила его паника: а вдруг и его бывшая жена там, на Мальте, тоже беременна? Он колебался – не следует ли вернуться к ней, однако чувствовал, что поступил разумно, оставив ей все свои деньги, но не оставив адреса, и, стало быть, нет у нее никакой возможности отыскать его. Он сошел в порту Салоники и одну ночь провел в дешевом молодежном хостеле, и там, испытывая сладость и боль, видел он сон про свою первую любовь, Николь, чьи следы затерялись в Гибралтаре. Во сне ее имя изменилось и стала она Терезой, и Фима видел своего отца, запершего Терезу с младенцем в подвале известного всем в Иерусалиме здания ИМКА, угрожающего им заряженным охотничьим ружьем, а под конец сна он сам обратился в ребенка, которого удерживают в заточении. На следующее утро Фима встал и отправился на поиски синагоги, хотя прежде пренебрегал религиозными заповедями, да и вообще полагал, что Господь тоже нерелигиозен. Но Фима не знал, куда еще ему пойти. У синагоги встретил он трех девушек из Израиля, которые с рюкзаками путешествовали по Греции; они направлялись на север, в горные районы. Фима примкнул к путешественницам, и по пути – так рассказывают в Иерусалиме – изошла душа его по одной из них, звали ее Илия Абрабанель, из Хайфы, и она виделась ему почти что Марией Магдалиной с картины художника, чье имя он никак не мог вспомнить, как и не мог вспомнить, где он видел эту картину. И поскольку Илия не отвечала на его ухаживания, он пару раз переспал с ее подругой Лиат Сыркин, пригласившей его разделить с ней спальный мешок, когда привелось им провести ночь то ли в горной долине, то ли в какой-то античной роще. Лиат Сыркин обучила Фиму двум-трем изысканным, острым наслаждениям, и он воображал, что поверх экстаза плотского испытывает экстаз духовный: изо дня в день преисполнялся он тайной радостью от вида прекрасных гор, от ощущения свежести и расцвета и ждал, что следом пробьется в нем мощь истинного знания, какой не ведал он никогда, ни до сего дня, ни впоследствии. В те дни, на севере Греции, он способен был, наблюдая восход солнца над оливковой рощей, видеть само Сотворение Мира. Или, минуя в жаркий полдень стадо овец, осознавать со всей определенностью, что не в первый раз живет он на земле. Либо сидеть в сельской харчевне за вином да козьим сыром с овощами, под сенью сплетенных виноградных лоз, и слышать, буквально собственными ушами, рев метели на полюсе. А еще он играл девушкам на дудочке, которую вырезал из тростника, не стыдясь скакал и плясал перед ними, пока не заливались они звонким детским смехом. В те дни не видел он никакого противоречия между тем, что душа его тянулась к Илие, а спит он с Лиат. Третью девушку, которая обычно хранила молчание, он едва ли замечал. Хотя именно она перевязала ему ступню, когда он, босой, напоролся на осколок стекла. Три эти девушки, а также и другие женщины, что были в его жизни, особенно – мать, которая умерла, когда ему было десять, почти слились в его сознании, обратившись в одну женщину. Не потому что он видел в женщине лишь женщину, но потому что внутренним своим праздничным озарением видел он, что различия между людьми – женщина то, мужчина или ребенок – не столь уж и существенны, разве чисто внешне, на уровне оболочек, сменяющих друг друга. Так вода превращается в снег, туман, горячий пар или глыбу льда либо в обрывки облаков или град. И хотя колокола монастырей и различных сельских церквей разнятся и мощностью звука, и богатством тонов, но цель у них одна. Этими мыслями он поделился с девушками, две из которых внимали с восторгом, а третья обозвала простаком и залатала рубашку, но и в этом увидел Фима только различные выражения идеи. Третья девушка, державшаяся особняком, Яэль Левин из галилейского поселения Явни-эль, вовсе не отказывалась принять участие в совместных купаниях жаркой лунной ночью, когда они, обнаженные, погружались в воды источника или речушки, встретившихся на пути. Как-то раз, притаившись, видели они издали пастуха лет пятнадцати, утолявшего свое вожделение с козой. А однажды встретили двух глубоко религиозных старух в черных вдовьих одеждах с большими деревянными крестами на груди: неподвижно, в полном молчании сидели они посреди поля на камне, опаляемые полдневным зноем. В одну из ночей слышали они странный голос, доносившийся из заброшенной хижины, а наутро прошел мимо них сухонький, сморщенный старичок, игравший на поломанном аккордеоне, не издававшем ни единого звука. На следующий день пролился дождь, сильный, но короткий, похожий на тот последний дождь, какими заканчивается сезон дождей в Израиле, и воздух сделался таким ясным и прозрачным, что издалека можно было разглядеть, как пляшут тени, отбрасываемые высокими дубами, на красных черепичных крышах маленьких сельских домов, укрывшихся в долинах и на склонах гор среди кипарисов и пиний, и различить чуть ли не каждую иголочку на дереве. На одной из вершин все еще поблескивала снежная шапка, и на фоне пронзительной голубизны небес снег, казалось утратив свою белизну, обрел глубокий цвет чистого серебра. И стаи птиц носились над ними, словно кружились в танце с шарфами. Фима, без всякой связи и без видимой причины, вдруг произнес фразу, рассмешившую трех девушек.