Выбрать главу

Марат Иванович выслушал поручение, как себе, так и ему, Колотаю, и спросил только, как правильно писать фамилию: так как у нее — Коллонтай, или так как у него — Колотай?

Она подумала и сказала: Колотай. Армейские документы зафиксировали его фамилию так, иначе его не смогут найти, с чем Колотай мысленно сразу согласился. Хотя он понимал, что здесь его документы оформили бы намного быстрее, если бы его фамилия была такая, как у посла Коллонтай.

Но не мог же он одолжить себе новую фамилию или даже одну букву. Да в конце концов, не он решал, решали за него. Тот же Марат Иванович: моложавый, стройный, в синем костюме, гладко выбритый, с коротковатым носом и узко посаженными серыми глазами, с русой, слегка рыжеватой прической на пробор. На первый взгляд он производит даже приятное впечатление, а присмотревшись, Колотай почувствовал к нему какую–то внутреннюю если не антипатию, то настороженность.

Сначала Марат Иванович повел его в комнату для приезжих — так ее называли — небольшую, на одно окно, с двумя кроватями у стен, со столиком возле окна, за которым можно было писать или читать. В центре с потолка свисала трехрожковая люстра. Стены были оклеены светлыми, в небольшие, похожими на луговые цветы, обоями.

Марат Иванович показал ему на дверь в стене и сказал, что это шкаф для одежды. Показал и открыл дверь, за которой находятся умывальник, душ и туалет, без чего жизнь — не жизнь. И в конце напомнил: писать автобиографию. Посмотрел, что здесь нет ни чернил, ни бумаги, и пообещал, что ему принесут.

Колотай остался один, осмотрелся, в первую очередь разделся, повесил свою куртку в шкаф, распаковал рюкзак, в котором оставалось еще кое–что, положенное заботливой рукой роувы Марты. Странно как–то получилось: он во всем чужом, финском, с ног до головы, даже вот эти часы на руке — подарок Хапайнена, его хозяина, смешно сказать — за хорошую работу, — так выразился при прощании Хапайнен.

Прошло, наверное, четверть часа, как в дверь постучали, и на пороге показалась та самая секретарь–машинистка, которая угощала их чаем и на которую он уже положил глаз… Как рассмотрел теперь Колотай, это была довольно привлекательная молодая женщина, кругленькая, с правильными чертами лица, с гладкими темными волосами до плеч, одетая в теплый шерстяной свитер, который плотно обтягивал ее фигуру и полную грудь, в черной юбке и в коричневых ботиночках с длинными голенищами. От нее исходил тонкий запах заграничной парфюмерии.

Она прошла к столику и положила на него несколько листов бумаги, чернильницу и ручку школьной формы.

— Вот вам для работы, — мягко сказала она. — Пишите, не спешите, — сказала в рифму нарочно или случайно.

— Спасибо за совет, — ответил на ее слова Колотай и добавил: — А вы не скажете, как вас зовут?

— Меня зовут Вера, — ответила с легкой улыбкой она, — Вера Адамовна.

— Может, вы из Беларуси? — спросил Колотай, услышав распространенное дома имя — Адам. К тому же чувствовался акцент, от которого белорус не может избавиться долго, а чаще — никогда.

— Вы угадали, я из Минска, но там давно не живу… Вышла замуж за москвича, оказалась здесь, — она как будто еще что–то хотела сказать, но не решилась. — Ну, извините, я пошла. Если что — обращайтесь ко мне.

— Дзякую. Рады быў з вамі пазнаёміцца, — сказал он по–белорусски.

Она вышла, ничего не ответив. Колотаю отчего–то стало весело, а он

уже и не помнил, когда с ним такое было. Не эта ли женщина засветила ему солнцем на этом пасмурном зимнем и холодном небосводе в далекой чужой стороне? Что–то очень близкое почувствовал он в ней, и даже, кажется, она в нем. Но не стоит спешить, как посоветовала Вера Адамовна, забегать далеко вперед. Садись, братец, да пиши свою автобиографию. Она у тебя не такая большая, но последняя часть довольно затянутая, непропорционально затянутая. Нужно ее немного как–то сжимать. По времени она совсем маленькая, а по событиям — очень уж разрослась.

Он сел за столик, осмотрел письменные принадлежности: ручку с толстым маленьким пером и вогнутым кончиком, чернильницу–непроливайку с фиолетовыми чернилами. Несколько листов белой глянцевой или мелованной бумаги, как для печатной машинки: полный порядок, садись и пиши. Однако к писанию душа не лежала. Видимо, нужно сначала обдумать все, пройтись по главным, узловым пунктам своей биографии, а потом уже браться за то, что происходило в последнее время. Босоногое детство, потом школа, расширение кругозора, новые друзья, даже подруги…

Вспомнилась первая мальчишеская любовь: ему тогда было лет четырнадцать–пятнадцать. Он дружил с одним мальчиком, у которого была младшая сестра Манька — так ее называли в семье. Манька была хорошей девочкой, а для него — самой хорошей. Вот к этой Маньке и прилепилось его сердце, приросло до боли. Ходил он к другу, а фактически, чтобы увидеть ее, Маньку, и был счастлив, если ее видел, если она хоть раз глянула на него. Ее родители строили новый дом, он уже был почти готов, оставалось сложить печь, вставить окна, двери, настелить пол. У глухой стены уже стояла деревянная кровать, на которой спали старшие. Каким–то образом они вдвоем — Василь и Манька — оказались в той половине дома с кроватью, они сели на нее, он обнял Маньку, прижал к себе, она была теплая, какая–то очень своя, не вырывалась, а прижималась к нему. Они оба откинулись на спину и легли на кровати поперек, свесив ноги вниз. Он обнимал ее левой рукой за шею, она лежала на этой его руке, он чувствовал ее тело через тонкую ситцевую блузку, и медленно, незаметно, как будто девочка этого не замечала, нырнул ладонью под блузку и почувствовал там нежную мягкую птичку — ее грудку, и просто обомлел: задержал в своей ладони, немного легонько потискал, как резиновый шарик, и она отдавалась в его ладони каким–то магнетическим неописуемым теплом, которое через его ладонь расплывалось по всему телу и делало его самого не своим, он будто растворялся или исчезал, и только ладонью чувствовал прикосновение к гладкому мягкому тельцу того голубка, который сидел на ее груди под легкой ситцевой блузкой и не собирался никуда улетать. Так они пролежали несколько сладких минут, пока мать со двора не позвала ее доить корову. Манька вздрогнула, рванулась, чтобы встать с кровати, но он осторожно, даже деликатно придержал ее уже с помощью правой руки, а левой все еще ласкал, не отпускал ту милую мягкую птичку- голубку, которая так счастливо попала к нему в ладонь. За это время они не произнесли ни слова, да слова, видимо, здесь были лишними, потому что они оба чувствовали что–то такое созвучное их душам, как звучание небесного колокола, его переливов и оттенков, им ничего не хотелось ни говорить, ни делать, а только вот так тихо лежать и не шевелиться, чтобы не спугнуть этот момент нежности, так неожиданно нахлынувший на них словно весенний теплый дождь, заставший человека в поле, от которого не хочется убегать и прятаться: пусть идет!