Наконец костер погас. Эрик с Фритьофом отправились по домам, а Нильс остался запирать рубку. Он запер ее, убедился, что друзья его не видят, и со всего размаха бросил ключ вместе с лентой и воду. Эрик оглянулся, как раз когда ключ упал, но тотчас отвел глаза и побежал взапуски с Фритьофом.
На другой день он уехал.
Первое время по нем скучали, скучали отчаянно, потому что для двоих оставшихся будто и жизнь оборвалась. Все доказывало, что для жизни необходимы трое. Трое — это общество, многообразие, перемены, двое — одиночество, да просто ничто.
Господи, ну что могут придумать двое?
Как вдвоем стрелять по цели? Как играть в мяч? Положим, можно еще быть Пятницей и Робинзоном Крузо, ну, а где тогда Дикари?
Ох, эти воскресенья! Нильс так тяготился жизнью, что даже стал выверять, а потом, с помощью большого атласа господина Бигума, и пополнять свои познанья в географии намного шире предписанных границ. Наконец он взялся подряд читать всю Библию, стал вести дневник; и окончательно брошенному Фритьофу оставалось недостойно утешаться, деля забавы младших сестренок.
Наконец прошлое отступило и отпустила тоска; еще выпадали тихие вечера, когда стена детской краснела в закатном луче, а дальнее, скучное причитанье кукушки, смолкнув, только необъятней делало тишину, и тоска накатывала, настигала, лезла в душу; но она уже не так мучила, она была смутная, легкая, боль была даже гладкая, стихающая боль.
И с письмами случилось то же. Сперва их наполняли жалобы, пожелания, вопросы, путаные, сбивчивые, потом письма сделались длинней, в них появились описанья, изложенье событий, и, наконец, стали заметны изящество, работа над слогом и радость автора, овладевшего искусством писать между строк.
И, конечно, снова вынырнуло то, что при Эрике не смело поднять голову. Вновь упестрила, разрядила цветами медленную тишину будней фантазия, вновь завладели умом мечты, подстрекая и дразня запахом жизни и отравляя тонким ядом жадного предчувствия.
Так растет Нильс, и все впечатленья детства лепят податливую глину, все они равно важны, и все, что случилось, все, что приснилось, все, что открылось и о чем только догадывается сердце, — все накладывает на эту глину легкие, но уверенные штрихи, которые углубятся и четко означатся, которые выветрятся, сотрутся.
6
— Студент Люне — фру Бойе; студент Фритьоф Петерсен — фру Бойе.
Знакомил их Эрик, и происходило это в ателье Миккельсена, большом, светлом, в двенадцать аршин высотой, с убитым глиняным полом. В одной стене было две двери наружу, а в другой — дверцы задних мастерских. Везде висела серая пыль от глины, мрамора, гипса; она украсила потолок толстой, как бечева, паутиной, начертала по оконным стеклам карты рек; покрыла глаза, рты, носы, мышцы, локоны и одежды всей толпы слепков, как фриз разрушения Иерусалима, уставивших длинные полки по стенам, а лавры у входа, высокие лавры в огромных кадках сделала серей самых серых олив.
Эрик в блузе и в бумажном колпаке на темных, свободно вьющихся волосах стоял посреди ателье и лепил; он недавно запустил усы и глядел настоящим мужчиной рядом с бледными от экзаменов друзьями, провинциально благовоспитанными, слишком подстриженными и слишком с иголочки одетыми.
Чуть поодаль от станка, на низеньком, с высокой спинкой деревянном стуле сидела фру Бойе, держа изящную книжицу в одной руке и комок глины в другой. Она была маленькая, очень маленькая, темноволосая, с ясными карими глазами и тем сверкающе белым цветом лица, который по овалу переходил в золотистую матовость и отвечал сиянью темных волос, на свету казавшихся белокурыми.
Она смеялась, когда они вошли, как смеются дети, их блаженно долгим, их ликующе громким смехом от всей души, и глаза ее смотрели тоже по–детски прямо, а рот казался совсем уже детским оттого, что верхняя губка была так коротка, что молочно–белые зубы всегда почти виднелись, и рот всегда почти был чуточку приоткрыт.
Но она была не ребенок.
Не перешло ли ей за тридцать?
Округлость подбородка подтверждала догадку, как и зрелый румянец губ и пышное, крепкое тело, стянутое синим тугим, как амазонка, платьем, обхватывающим стан, грудь, плечи. Шею покрывала шелковая, очень красная косынка, собранная в складки и концами уходящая в острый вырез; в волосах была тоже красная гвоздика.