Но самое скверное, что я испытывал к нему непреодолимое физическое отвращение. Как я мучился, когда ребенком принужден был купаться вместе с ним, и он пытался научить меня плавать. Я ужом выскальзывал у него из рук, каждый раз мне казалось, что я вот-вот утону, и умереть мне было не намного страшнее, чем дотронуться до его голого тела. Он, верно, ни о чем не догадывался и не мог знать, насколько это чисто физическое отвращение обостряло мои страдания во время порки. И еще долгое время спустя для меня было настоящим мучением, когда в поездках либо при каких-нибудь других обстоятельствах мне приходилось спать с ним в одной комнате.
И все же я любил его. Больше всего, пожалуй, за то, что он безгранично гордился моими способностями. И еще за то, что он всегда ходил таким франтом. Одно время я его к тому же и ненавидел, за то, что он дурно обращался с мамой. Но потом она заболела и умерла. Тут я увидал, что горюет он по ней больше, чем я, пятнадцатилетний щенок, и я перестал его ненавидеть.
Теперь уж их обоих нет на свете. Все куда-то сгинули, все те, кого я привык видеть в доме моего детства. Ну, если и не все, то самые дорогие моему сердцу. Брат Эрнст, такой сильный, и такой глупый, и такой добродушный, моя опора и моя защита во всех наших школьных проказах — его уж нет. Он уехал в Австралию, и кто знает, жив ли он, умер ли. И прелестная кузина Алиса, помню, она стояла у рояля, такая бледная, прямая, как струна, со взором лунатика и пела голосом трепетным и обжигающим, пели так, что меня, мальчишку, притулившегося в уголке большой застекленной веранды, мороз по коже подирал, так пела, как никто уж никогда больше не пел — что сталось с нею? Обручилась с бедностью, с учителем захолустного городка, и старая уже, и больная, и замученная. Рыдания сдавили мне горло, когда я встретился с ней прошлым рождеством у ее матушки, и, глядя на меня, она тоже не выдержала, и мы плакали вместе… И сестра ее Анна, розовощекая Анна, та, что танцевала столь же вдохновенно, как сестра ее пела, — она сбежала от своего изверга мужа к другому извергу, а тот бросил ее. Теперь, я слышал, она живет тем, что продает себя на панели в Чикаго. И их отец, милый, красивый, жизнерадостный дядя Ульрик, на которого, все говорили, я очень похож, хотя копия-то была уродливая, — он стал жертвой краха, постигшего моего отца, и умер, как и он, в тщетно скрываемой нищете… Что за чума такая смела всех подряд, кого в могилу, а кого в яму нищенского прозябания, всех до единого, да в придачу многих друзей, наполнявших наш дом в дни праздников?
Бог его знает. Только сгинуло все куда-то.
А «Мариебу» называется теперь, верно, «Софиелунд».
За бюро.
Мне вздумалось надавить на пружинку потайного ящичка. Содержимое мне отлично известно: всего-навсего маленькая круглая коробочка, и в ней несколько пилюль. Я не хочу держать их в аптечке, еще, не дай бог, перепутаешь ненароком. Я сам их приготовил много лет назад, в них добавлен цианистый калий. Я не помышлял о самоубийстве, когда запасался ими; но я полагал, что человек мудрый должен быть всегда наготове.
Если принять чуточку цианистого калия, растворенного, скажем, в стакане вина, то смерть наступает мгновенно, стакан надает из рук на пол, и всякому ясно, что тут имело место самоубийство. Это не всегда желательно. Если же принять мою пилюлю, запив ее, как обычно, то пройдет минута-другая, прежде чем пилюля растворится и окажет свое действие, можно спокойно поставить стакан обратно на поднос, усесться поудобнее у огня, закурить сигару, развернуть «Афтонбладет». Внезапно голова падает на грудь, тело грузно обвисает. Врач констатирует кровоизлияние в мозг. Если производят вскрытие, то обнаруживается, натурально, яд. Но поскольку налицо нет никаких подозрительных или с медицинской точки зрения заслуживающих внимания обстоятельств, вскрытия не производят. Какие могут быть подозрительные обстоятельства, если человека прихлопнуло за мирным чтением «Афтонбладет», с послеобеденной сигарой во рту?
Все же как-то спокойнее сознавать, что есть у тебя на крайний случай эти вот маленькие мучнистые шарики, похожие на дробинки. Притаившаяся в них сила — сила сама по себе злая и ненавистная, изначальный враг человека и всего живого. И на волю ее выпускают лишь тогда, когда она — единственный и горячо желанный избавитель от чего-то худшего.
Все-таки что я имел в виду, запасаясь этими пилюлями? Самоубийство на почве несчастной любви — нет, такого я не в силах вообразить. Скорее уж на почве бедности. Бедность ужасна. Изо всех, так сказать, внешних несчастий она обладает, пожалуй, возможностью наиболее глубокого воздействия. Но мне она, по-видимому, не грозит; сам я причисляю себя к людям благополучным, социология же относит таких, как я, к разряду состоятельных. Если я что и имел в виду, так это, пожалуй, болезнь. Долгую, неизлечимую, отвратительную болезнь. Сколько я всего перевидал… Рак, волчанка, слепота, паралич… Сколько перевидал я несчастных, которых без малейшего колебания снабдил бы своими пилюлями, когда бы соображения собственной выгоды и уважение к полиции не заглушали во мне, как и во всех иных добропорядочных людях, голос сострадания. А вместо того, сколько негодного, безнадежно попорченного человеческого материала приходилось мне по долгу службы «консервировать» — и брать еще при этом без стеснения гонорар.