Но сейчас это другое. И я хочу знать, что же именно; я хочу взвесить и проверить. Таков уж я от природы: не терплю ничего полуосознанного, неуясненного, не до конца понятого во мне самом, когда в полной моей власти вытащить это непонятное на свет божий и рассмотреть со всех сторон.
Итак, давай-ка поразмыслим.
Женщина обратилась ко мне за помощью, и я обещал ей помочь. Помочь — что именно это означало или могло означать впоследствии, ни она, ни я тогда не задумались. Ведь исполнить ее просьбу было так легко и просто. Это не стоило мне ни хлопот, ни тревог, скорее даже позабавило, я оказал хорошенькой женщине услугу весьма деликатного свойства, заодно зло подшутив над мерзким слугой господним, и в тусклом мраке гнетущей меня хандры эпизод этот сверкнул алым отблеском иного мира, мне недоступного… Для нее же это был вопрос счастья, вопрос жизни — так, по крайней мере, она сама думала, да и меня сумела убедить. Хорошо, я обещал ей помочь, и я это сделал — то, что требовалось тогда сделать.
Однако со временем все это стало выглядеть иначе, и уж на сей раз я непременно должен докопаться до сути, до дна, прежде чем двинуться дальше.
Я обещал ей помочь; но я не люблю делать дело наполовину. А я ведь знаю теперь, и давно уж знаю: единственное, чем ей реально можно помочь, — это освободить ее.
Через два-три дня вернется пастор — и все начнется сначала. Я его достаточно изучил. Но проблема не только в этом; она уж, верно, и сама поняла, что тут, как бы тяжко ни было, ей придется выкарабкиваться собственными силами, хоть жизнь ее будет разбита, а сама она превратится в выжатый лимон. Есть еще и другое. Что-то подсказывает мне, и с полнейшей притом определенностью, что вскоре она будет носить ребенка под сердцем. При такой-то любви ей уж наверное не миновать сей чаши. Хочет она или нет. И вот тогда: если это случится, — когда это случится, — что тогда?.. Тогда пастор должен уйти с дороги. Насовсем.
Впрочем, и то правда: если это произойдет, она, может статься, придет ко мне и попросит меня оказать ей того же рода «помощь», о какой тщетно просили уже столькие до нее, — и поступи она так — ну что ж, я, верно, сделаю по ее, ибо я не представляю себе, как бы я мог сделать ей что-то наперекор. Но тогда уж с меня довольно, я выхожу из игры.
Однако я чувствую, чувствую и знаю, что ничего подобного не будет. Она не походит на прочих, она никогда не станет просить меня о подобного рода помощи.
И стало быть, пастор должен уйти с дороги.
Как ни крути, иного выхода я не вижу. Образумить его? Растолковать ему, что он не имеет больше права пакостить ее жизнь, что он обязан дать ей свободу? Вздор. Она его жена; он ее муж. Все подтверждает его права на нее: общество, бог, его собственная совесть. Любовь для него, разумеется, то самое, что она была для Лютера: естественная потребность, удовлетворять каковую ему раз и навсегда велено было господом с одною определенною женщиной. Холодность и неприязнь с ее стороны никогда ни на секунду не заставят его усомниться в собственном «праве». Кстати, он, вероятно, думает, что она в известный момент испытывает то же, что и он, но разве подобает христианке, да еще жене священника, признаваться в этом, хотя бы и самой себе? Он и сам-то не любит называть это занятие удовольствием; он предпочел бы называть его — «долг», «божья воля»… Нет, с дороги такого, с дороги его, с дороги!
Ведь как было: я искал Дела, я молил о нем. Так вот оно, может, Дело-то — мое Дело? Дело, которое непременно нужно сделать, необходимость которого видна только мне и которое никто, кроме меня, не сумеет и не захочет на себя взять?
Можно возразить, что с виду оно несколько странно. Но это не довод, ни «против», ни «за». «Величие», «красота» в поступке — всего лишь отблеск его воздействия на публику. А поскольку я, по скромному моему разумению, намерен держаться в данном случае подальше ото всего, что зовется публикой, то соображение это в расчет не идет. Моя публика — это я сам. Мне хочется разглядеть свое Дело с изнанки; мне хочется увидеть, как оно выглядит изнутри.