Я уже много лет не был в церкви. И вспомнил, как мальчишкой лет четырнадцати-пятнадцати сидел на одной из этих самых скамей и кусал себе губы, злясь на жирного расфуфыренного плута у алтаря, и думал про себя, что этого шарлатанства ненадолго хватит, от силы на двадцать-тридцать лет. Однажды во время длинной, скучной проповеди я решил, что сам стану священником. Все священники, которых мне довелось видеть и слышать, казались мне на редкость бездарными, и я полагал, что сумею проделывать все это гораздо искуснее их. Я забрался бы высоко, стал бы епископом, архиепископом. А уж когда стал бы архиепископом — ох, и веселенькие говорил бы я им проповеди! Народ валом бы валил в Упсальский собор! Но не успел тот священник добраться до «аминя», как фантазиям моим пришел конец: в школе у меня был близкий друг, с которым я всем делился; я был влюблен в одну девочку, и, наконец, у меня была мама. Чтобы сделаться епископом, мне и перед ними пришлось бы лгать и притворятся, а это казалось мне немыслимым. Не иметь никого, кому можно открыться. Ах, божё, боже мой, та далекая пора, безгрешная пора… До чего удивительно возвратиться вот так мысленно к какому-нибудь переживанию из далекого прошлого. Насколько ощутителен становится бег времени. Закон перемены, как выразился священник. (Кстати, он стянул это из какой-то ибсеновской пьесы.) Это все равно что взглянуть на свою старую фотографию. А дальше я подумал: сколько еще осталось мне бродить вслепую в этом мире загадок, снов и всяческих непонятных вещей? Может, двадцать лет, может, больше… Кем буду я через двадцать лет?.. Если бы мне в шестнадцать лет посредством какого-нибудь волшебства удалось заглянуть в свою нынешнюю жизнь, что бы я почувствовал? Кем я буду через двадцать лет, через десять? Какой будет мне тогда представляться моя нынешняя жизнь? Все эти дни я ждал появления эринний. Они не явились. Я не слишком верю в их существование. Но как знать… Они, возможно, не торопятся. Они, возможно, считают, что времени у них достаточно. Как знать, что сделают они из меня с годами… Кто я буду через десять лет?
Так порхали мои мысли подобно пестрым бабочкам, а церемония меж тем подошла к концу. Церковные врата растворились, народ стал проталкиваться к выходу, зазвонили колокола, гроб заколыхался и закачался под аркой, как корабль на волнах, и свежий осенний ветер ударил мне в лицо. За порогом было подкрашенное серым небо и хилое, блеклое солнце. Я и сам чувствовал себя посеревшим, и хилым, и блеклым, как это бывает после долгого сидения в тесноте и духоте церкви, особенно во время заупокойной службы или причащения святых тайн. Я направился на Мальмторгсгатан в финскую баню.
Раздевшись и войдя вовнутрь, я услыхал знакомый голос:
— Ух, жара, ух, красотища, точно в ад попал! Стина! Приготовь венички!
То был Маркель. Он сидел, скрючившись, под самым потолком, прикрывая свои кости да кожу свежим выпуском «Афтонбладет».
— Не смотри на меня, — сказал он, завидев меня. — Ибо сказано: священников и писак негоже зреть нагими.
Я обернул голову мокрым полотенцем и растянулся на полке.
— Кстати, о священниках, — продолжал он. — Пастора Грегориуса, здесь написано, нынче хоронили. Ты, случаем, не был в церкви?
— Был, я сейчас только оттуда.
— Я дежурил в редакции, когда получено было известие о смерти. Репортер состряпал, понимаешь ли, длиннейшую сенсационную историю и припутал твое имя. Мне это показалось лишним. Я знаю, что ты не любитель рекламы. Я все перекроил и больше половины повычеркивал. Как тебе известно, наша газета представляет передовое общественное мнение и не станет подымать шум из-за того только, что какого-то попа пристукнуло. Но без двух-трех красивых слов так или иначе не обойтись, а для меня нет хуже наказания. «Обаятельный» напрашивалось само собой, но этого было недостаточно. Тут меня и осенило, что он уж, верно, был сердечный больной, раз умер от разрыва сердца, и вот тебе характеристика: обаятельный, сердечный человек.
— Любезный друг, — сказал я, — поистине ты трудишься на благородном поприще.
— А ты не смейся! — ответил он. — Я тебе вот что скажу: на свете всего три сорта людей — мыслители, писаки и бессловесная скотина. Правда, большую часть тех, кто прозывается мыслителями и поэтами, я, между нами, причисляю к писакам, а большинство писак относится, по-моему, к скотине, но это уж разговор особый. Мыслители призваны отыскивать истину. Но тут имеется один секрет, очень мало кому известный, хотя мне это представляется совершенно очевидным, — секрет в том, что с истиной дело обстоит, как с солнцем: она хороша на определенной дистанции. Дай мыслителям волю — и они подведут наш шарик прямехонько к самому солнцу и сожгут нас всех дотла. И стоит ли удивляться, что их деятельность время от времени наводит ужас на скотину, и она начинает вопить: погасите солнце, погасите его к черту, погасите! Мы, писаки, призваны соблюдать правильную и необходимую дистанцию относительно солнца. Настоящий хороший писака — а их не так уж много! — разумеет заодно с мыслителем, а чувствует заодно со скотиной. Наше дело оберегать мыслителей от гнева скотины, а скотину — от чересчур больших доз истины. Но я охотно признаю, что вторая задача легче и справляемся мы с ней обыкновенно успешнее, да и не стану отрицать, что нам много в том помогают поддельные мыслители и та скотина, что поумней.