Каждый новый день нес новые цветы, вышивал ими по зеленой канве садов, метил ветви деревьев: исполинскими фиалками — иавловнии, а магнолии — огромными красно–крапчатыми тюльпанами. Цветы теснились вдоль тропок голубой и белой толпой, запрудили луга желтыми ордами, но нигде не было такого их разгула, как в теплых ложбинах среди гор, где под сверкающей зеленью лист венниц справляли белый пир нарциссы, наполняя воздух пьяным, глушащим запахом.
И посреди всей этой красоты сидела она, с несчастной жаждой красоты в сердце. Лишь в редкие вечерние часы, когда солнце катилось за лениво–пологие склоны Савой ев и горы по ту сторону озера, пропитавшись лучами, сверкали, как бурое матовое стекло, — лишь и такие часы, случалось, ее убеждала природа. Когда дальние горы Юра кутались в желтые шали туманов, а в озере, красном, как медное зеркало, тонули золотые закатные стрелы и все сливалось в одно горящее марево — ее порой отпускала тоска, и душе открывались те милые пределы, которых она искала.
Чем больше расцветала весна, тем слабей делалась фру Люне, и скоро она уже не вставала с постели; но больше она не боялась смерти, она хотела умереть, чтобы за краем гроба встретиться лицом к лицу, душа к душе с той совершенной красотою, что наполняла ее здесь, на земле, таким мучительным предчувствием, очищенным, преображенным тоской долгих лет и оттого, наконец, близким к псполненью; и не раз снился ей нежный, грустный сон, как она йудет возвращаться памятью к тому, что дала ей земля, — оттуда, с вершин бессмертия, где вся красота земная непременно будет блистать на другом, на дальнем берегу озера.
И она умерла, и Нильс похоронил ее на гостеприимном кладбище Кларана, где бурая почва прячет детей столь многих стран, где на столь многих языках твердят одни и те же слова печали надгробные колонны и урны.
Бело сверкают они меж темных кипарисов и снежноцветных калин; на многие сыплют лепестки ранние розы, часто синеет земля подле них фиалками, но каждый камень, каждую плиту непременно обвивает блестящий ласковый барвинок — могильный цветок, любимый цветок Руссо, такой небесно–синий, каким никогда не бывает синее небо.
9
Нильс Люне поспешил на родину, он не мог снести одиночества среди чужих лиц, но чем более приближался он к Копенгагену, тем настойчивей спрашивал себя, что его там ждет и зачем он не остался за границей. Кто у него в Копенгагене? Фритьоф не в счет, Эрик поехал учиться в Италию, стало быть, и он не в счет, ну, а фру Бойе? Странные у них отношенья. Теперь, сразу после смерти матери, мысль о ней не то чтобы оскорбляла его, но была не в ладу с его настроеньем. Как чуждая нота. Будь она его невестой, молоденькой, краснеющей девушкой, он после исполненья сыновнего долга спешил бы к ней без всяких угрызений. И как ни старался он взглянуть на все со стороны, уговорить себя, что перемена его к фру Бойе одно мещанство и ограниченность, слово «богема» безотчетно вертелось в голове незваным именем неприятногочувства, не иско- ренимого ни какими доводами, и, будто в подкрепленье этих мыслей, он, как только оставил за собой'свои прежниекомнаты у городского вала, отправился с визитом к статскому советнику, а не к фру Бойе.
На другой день он пошел уже к ней, но ее не застал. Швейцар объяснил, что она наняла дачу у самого Эмиликнльде, и Нильс удивился, потому что рядом было поместье ее отца.
Он собрался к ней поехать.
Но назавтра пришла записка от фру Бойе; она назначала ему свиданье в своей городской квартире. Бледная племянница видела его на улице. Пусть он приходит в час без четверти, и непременно. Она все объяснит ему, если он сам не знает. Или уже знает? Пусть не судит о ней ложно, пусть не сердится. Он ведь ее всегда понимал. Зачем же уподобляться плебейским натурам? Он ведь не будет им уподобляться? Мы же не то, что другие. Если б только он ее понял. О, Нильс, Нильс!