Выбрать главу

История Гурьева давала ему не слишком много, но она была весьма "рабочей", то есть когда Куманскому нечего было давать редактору для еженедельного обзора музыкальной жизни города или для колонки культурных новостей, он всегда мог сунуть пару новостей из "дела Гурьева". Яша любил так строить свою работу, чтобы в его компьютере всегда имелась пара-тройка запасных статей или хотя бы набросков, которые можно сунуть в неожиданно образовавшуюся "дыру", когда сроки подходят, а материала для газеты нет, хоть ты тресни.

Отчасти поэтому и ценился Яша Куманский в каждом из изданий, с которыми он сотрудничал, - начальство любило его безотказность и обязательность. Куманский никогда никого не подводил, и ни разу по его вине не образовывались в газете пустоты, которые нужно было заполнять спешно высасываемым из редакторского пальца материалом.

Называя себя "ньюсмейкером", Куманский прочитывал это слово буквально. Он не считал, что успеть написать первым о каком-то интересном событии такая уж большая заслуга журналиста. Это, как он полагал, его прямая обязанность. А вот сделать новость, то есть организовать событие самому и заставить его развиваться так, как будто оно произошло спонтанно, писать о нем со стороны - это было для Куманского признаком настоящего мастерства.

Перестроечные телеинсценировки Невзорова с профессиональной точки зрения не вызывали у него большого восторга. Это были всего лишь спектакли. Куманский же делал саму жизнь, он не строил декораций и не выбирал ракурс, при котором были бы не видны фигуры зрителей, он моделировал реальные ситуации, и в них не было места актерской игре. Для всего этого, конечно, больше подходило название "провокация", но Яша не задумывался о терминах, ему был важен результат.

Вот и историю спасения Гурьева из тюрьмы раздул именно он. Подписные листы, громкие имена адвокатов, даже небольшая демонстрация творческой интеллигенции, закончившаяся двухдневным пикетом у здания мэрии, - все это было умело спровоцировано одним человеком, о чем никто, конечно, даже не подозревал. А Куманский, кроме неплохих гонораров и двух месяцев спокойной жизни, сделал себе на этом еще и весомый моральный капитал - теперь он считался бескорыстным и принципиальным борцом за свободу творчества и человеком, готовым пожертвовать хорошими отношениями с властями ради искусства, персонифицированного в томящемся под следствием Гурьеве.

Только вот на Боре Гольцмане схема Куманского дала сбой. В планы журналиста не входило портить отношения с одним из ведущих продюсеров Петербурга, как не хотел он прикладывать руку и к росту его самомнения. С Гольцманом и так было непросто общаться, а уж если он возомнит себя вершителем судеб человеческих - тогда только держись...

- Пусть посидит, - снова сказал Гольцман.

- А...

Куманский судорожно думал, как продолжить разговор. Ему очень хотелось так или иначе привлечь именитого продюсера к "Гурьевскому делу".

- А...

- Что? У тебя еще что-то?

- Может быть, как-то финансово поучаствовать?

- В каком смысле? Чтобы я ему денег дал, ты это хочешь сказать?

- Ну... вообще-то, конечно, нужно... На адвоката там, да и вообще. Сам понимаешь, в тюрьме сидеть - удовольствие не из дешевых.

- Понимаю.

- Он квартиру собирался продавать, - вдруг вспомнил Куманский. - Он мне об этом говорил. Точно.

- Как же он ее продаст, в тюряге сидючи?

- А ты можешь помочь с этим? Он боится, что его кинут.

- Квартиру... На Марата, да? Старая его хата?

- Да. Он-то к жене перебрался. И вообще, Вовка ведь в России теперь редко бывает. А деньги не помешают.

- Редко бывает... - Гольцман усмехнулся. - Редко, да метко. Ладно. Я так понимаю, что доверенность у кого-то есть?

- Есть. У жены.

- Ну, положим, эту квартиру я могу у него купить. Только, конечно, по разумной цене. Под офис.

- Под офис маловата будет... - начал Куманский, но осекся под тяжелым взглядом Гольцмана.

- Впрочем, тебе видней.

- Это уж точно, - тихо ответил Борис Дмитриевич. - Это точно, что мне видней.

Куманский быстро прикинул, что из этой истории можно выжать маленький скандальчик - мол, зажравшийся капиталист от искусства наживается на горе художника, - но тут же отбросил эту мысль. Для того, чтобы понять, что вред от ссоры с Гольцманом намного перевесит дивиденды, полученные от публикации этого материала, не нужно было обладать сократовским умом.

На том дело и затихло. Конечно, каким-то образом общественность узнала, что Гольцман отказался помочь осужденному-таки на два года пианисту, но народ, как водится, безмолвствовал, а Гурьев сидел.

Борис Дмитриевич, ко всеобщему удивлению, действительно перенес свой офис в квартиру Гурьева - тесноватую, но вполне достаточную, чтобы вместить ужавшуюся бюрократическую машинку, посредством которой Гольцман заправлял концертной деятельностью эстрадных звезд на всей территории СНГ и даже кое-где за рубежом.

Митя не знал всех подробностей истории с Гурьевым, но она была не единичной, и молодой продюсер держал за правило всегда соглашаться с шефом, о чем бы ни шла речь. Во всем, что касалось профессиональной стороны работы, на опыт Гольцмана вполне можно было положиться, да и связи Бориса Дмитриевича, тянувшиеся в самые разные, самые дальние уголки государственной административной системы, давали некую гарантию выполнения его решений. Что до личных отношений с артистами, администраторами, продюсерами "на местах" все они знали характер Бориса Дмитриевича, и любые острые углы, любые неприятные моменты, возникающие при заключении договоров, можно было смело валить на него. Обиженные только покачивали головами, соглашаясь, что, мол, да, Гольцман - это не подарок.

- Хорошо, - сказал Гольцман. - Про этого урода, про Василька долбаного, больше слышать не хочу. Есть там кто-нибудь? - Он кивнул в сторону запертой двери в коридор.

Митя улыбнулся:

- Корнеев дожидается. Минут сорок уже сидит.

- Что?! Почему же ты сразу не сказал? Он же мне... Ладно, давай, зови.

Митя распахнул дверь, и на пороге возник Гена Корнеев пятидесятилетний полный мужчина с лоснящимися залысинами, с маленькими глазками, прячущимися за густыми, необычно богатыми для лысеющего человека бровями, в вечно мятом дешевом костюме. Он источал привычный тошнотворный аромат - смесь запахов давно не мытого тела и дорогого одеколона.