— Попробуйте, даме, уверяю — это вкусно. Зразы из филе судака, фаршированные крабами, грибами и зеленью. Или вы предпочтете запеченного карпа с гречневой кашей, свиную рульку с капустой и соусом "красное вино"?
— Благодарю вас, великий…
…Разрыв. Еще один разрыв, проложенный вторым бессмысленным сюжетом. Следовало бы сжать раскалывающуюся от боли голову стальным обручем, прижать указательные пальцы к глазам, погружаясь в хаос черных теней, но даже ей приходилось придерживаться последовательности событий. Трюм — раз. Одри два. Когда это было? В какой последовательности? Почему — имя? И что произошло потом? Или до того? Транспонированное время. Вытянутая в реальность матрица пространственно-временных функций, откуда случайность вытягивает наобум картины, и она вынуждена им следовать, выстраивая собственный сюжет, достойное приключение, предпринимая еще одну попытку коммутации устремленности к небу. Абсурд. Алогичность.
Вкус еды не приносил облегчения, оставляя оттенок вяжущей пустоты и глухо звучащих заклинаний кулинарных изысков. Одри ковыряла вилкой хитроумно сотворенные залежи мяса, фруктов и, как подобает знатной даме, внимала речам. Вселенная больше не играла с ней в случайности, и это откровение лишало смысла физические и духовные движения. Перегруженность смыслами, брызжущими при малейшей попытки как-то определиться в потоке событий и небытия, пророчествами, отсылающими к прошлому и лишающими живое настоящее чего-то неуловимо важного, неотъемлемого, каких-то красок и запредельных шумов, того фона, который не замечается, но привносит свежесть становления даже в затхлую атмосферу убого рейсового толкача. Слишком сложные референции, коннотации, иллюзии сопровождали ее путь из будущего в непредсказуемое прошлое, потому что каждый шаг двоился, троился, прошедшая для нее секунда раскрывалась веером возможностей, но память не расплывалась, как не может расплываться альтернативами личная прожитая судьба, а крепко удерживала безумие направления, лишая вразумительного языка, вещей, материи, сталкивая в логос эйдоса, откуда даже самые простые слова сворачивались в столь плотные комки номоса, что вряд ли кто-нибудь мог углядеть в подобном безумии идею и волю.
— Вы верите в особый взгляд, даме? — внезапно спросил великий.
— Мне незнакомо это понятие, — ответила Одри, стараясь не вздрагивать и не морщиться, физически ощущая угрюмый распад будущего и нарастающую путаницу в собственном трепещущем Я, отчаянно взывающем в опустевшую вселенную к умершим высшим силам. Что, если бог — человек? Что нет никакой мудрости, чистоты, надежды, милосердия? Что это даже не становящийся, еще неумелый, искалеченный, взрослеющий бог, а тот самый — окончательный, единый и единственный? Если бы бога не было, то все было бы можно. Но если бог есть человек, то уже ничего нельзя, все — бесполезно, бессмысленно.
Произнесла она это или великий прочитал ее мысли, так же уловив изменения, разрывы в ветвящемся настоящем, но он задумался, отвлекся от своего королевства, потерял, или лучше сказать — позволил подданным почувствовать жуткое мгновение безвластия и свободы, но этого было достаточно, чтобы амальгама достоинства отслоилась, осыпалась с ослепляющего лица, открывая жуткую мешанину морщин, старческих пятен, шелушащейся кожи и выцветших до голубоватой белизны маразматических глаз. Дуновение пролегло по кают компании, тихо и неотвратимо сдирая со стен декорации и обнажая изъеденные пространством, холодом и радиацией рангоуты, листы обшивки, изуродованные неровными шрамами вакуумной сварки.
— Это близко к отчаянию, — наконец согласился великий, возвращая уют и тепло. — К безысходному отчаянию, которое глубже, чем самая черная безнадежность. Раньше подобное именовали тошнотой, чувство невозможности жить, жить не из-за потерь, обмана или лжи, а из-за слияния с реальностью, бытием — неуютным, шершавым, плохим и окончательным в своей отвратности. Теперь кто-то называет это Крышкой, кто-то — Хрустальной Сферой, кто-то пространством или Ойкуменой, не задумываясь о причинах, о следствиях. Для многих здесь вообще нет проблемы, как нет проблемы смысла жизни для червя. Для тех, кто когда-то назывался учеными, это — загадка мироздания, объяснимая, быть может, формулами, законами, требующая своего решения, но не выделяющаяся среди более интересных и оплачиваемых задач. Фундамент — пустые слова, остроумный бред, неутешительный исход. Как было бы здорово! Вселенной действительно нет в том смысле, в каком мы принимаем существование таких вещей, как эта ложка, тарелка, Уран, Одри. Она — лишь мертвый, смерзшийся песок бесконечных возможностей и исходов, вариантов и шансов, нереализованных потенций, замерших на острие выбора Эверетта, ждущих прихода того, что реализует их, вскроет, лишит содержания пространство и время, прорвавшись к самым основам бытийной триады. И на Человечество возлагается великая миссия стать тем сперматозоидом, который оплодотворит Логос, рождая истинного бога. Но, даме, заметьте, что за подобным лживым пафосом может скрываться какая-то часть правды. Но не вся.
— Мне есть смысл говорить, великий?
Он рассмеялся. Это было настолько необычно и вызывающе оскорбительно, что Одри лишь равнодушно склонила голову.
— Прошу забыть о моей несдержанности, даме, — махнул старик салфеткой. — Я еще держу те времена, когда такое поведение в большинстве обстоятельств не несло наказания или неудовлетворения. Эмоции, всего лишь эмоции. Наш дух растлением до сей поры объят! Средь чудищ лающих, рыкающих, свистящих, одно ужасней всех: в нем жестов нет грозящих, нет криков яростных, но странно слиты в нем все исступления, безумства, искушенья; оно весь мир отдаст, смеясь, на разрушенье, оно поглотит мир одним своим зевком! То — Скука! Скука в водовороте войны. Война — творец всего. Вселенной нет, но нас тоже пока нет. Лишь материя может позволить себе такую роскошь кипеть пустотой и быть ею. Пустота разума — его амбиции. Пока мы точно не решим, что мы вообще хотим, мы обречены гнить, гореть и обращаться в прах под Крышкой. Вот только, что может стать этим зерном кристаллизации? Мгновением нашего освобождения и гибели как Человечества? Что-то великое и прекрасное? Умиляющее единение овец и козлищ? Или что-то незаметное, привычное, обыденное? Малая и слабая сила?
— Вы ищете это, великий, — сказала Одри.
— Да, даме. Я скитаюсь по Ойкумене и ищу. Размышляю и ищу. Не верю в случайности и совпадения. Их нет и не может быть. Всякий раз, когда происходит сбой, ошибка, помарка, становящаяся ветвь развития гибнет, исчезает и проигрывается новый вариант. Поэтому мы всегда существуем в лучшем из миров. Оглядитесь, Одри, вам никогда не казалось, что вы все это уже видели? Проживали? Что ваши волосы вчера были рыжими, а еще раньше черными? Искать — не значит только скитаться. Если долго сидеть на берегу реки, то можешь увидеть, как по ней плывет труп твоего злейшего врага. Терпение и стойкость — время и пространство Ойкумены. Кто их не имеет — не живет. Все остальное — лишь стремительно меняющиеся декорации, недостойные нашего сожаления. Вы не боитесь декораций, даме?
Но Одри уже почти не слушала. Очередной приступ раздробил окружающий мир на мозаику образов, сюжетов, красок, медленно и со скрипом передвигающиеся по тягам коммутаций, выстраиваясь в замысловатые головоломки накладывающихся друг на друга сценариев, героев, образуя спрессованные волны стоящих эпизодов, где малейшее движение переносило из холодной оранжевой пустыни в ледяную белую пустошь, где небо раздиралось титаническим пауком, рвущемся к своей жертве, а плоть человеческая разлеталась в ошметки, высвобождая куколку с лицом жестокого мима, где вечно горели и гибли малые силы, но не было им спасения и надежды, где разгадка кричала в лицо, хотя это было лицо мертвеца, равнодушного, тлеющего, грезящего кишащими людьми-червями темными катакомбами, и только боль от вонзающегося в шею шприца отрезвляла, вырывала из бездонного водоворота шизматрицы Обитаемости, распластав на жестком лежбище корабельного лазарета.
Лед загоняли упрямыми толчками под кожу, в горло, откуда обжигающие и безумно мучительные ледники расползались по влажным закоулкам тела, давя и калеча рыхлый эпителий, раздирая бронхи и вены, превращая тряску святого Витта в мумифицированное спокойствие истлевшего фараона. Это было невыносимо. Хотелось кричать, вырваться из-под тугой пелены ремней, потому что уже было, потому что волна Эверетта дала сбой, и больше нельзя войти в иссохшее русло сгинувшего мира, а нужно продираться вперед, сквозь отражения к чему-то предназначенному, прекрасному в своей непредсказуемости и безнадежной окончательности.