Два ключика слезли с застежки и ушли, звеня медными ножками. Что ж, теперь, по крайней мере, все будет честно и определенно. Они успели раньше, пусть идут. Пусть идут туда, куда не пройдет ни один. Три замка — три ключа. Один замок — Одри, второй замок — Борис, третий замок — Кирилл. Только так. Смешно. Взаимное предательство настолько истерто наждачкой совести, что превратилось в мелкую разменную монетку — жалкую подачку Ойкумены. Если бы у него был смех, он бы рассмеялся. Рассмеялся бы, отхаркивая вставшую поперек смерть. Иного Черная Луна не ждала от него. Она продолжала свой мучительный восход к созвездию Льва. А поэтому он должен спешить — загадать желание. Ведь это так просто — желать. Покоя, еды, женщины, крови… Короткие вспышки над штормовым морем. Бессмысленные и безвкусные. О, здесь требуется большое искусство! Великие знают секрет своей власти. Они умеют желать. Молча, вдохновенно, убедительно. Слишком вдохновенно и убедительно для столь поганого мира.
Теперь он может встать, осторожно балансируя на раскачивающемся полу. Шаг, другой, осторожнее, до ближайшей колонны, которую так удобно обхватить и обвиснуть на блаженное мгновение свежепотрошенной лягушкой. Он и есть лягушка. Отчаянная лягушка, решившая забраться на вершину ледяной горы. Он чувствовал разорванные приводы работавших вхолостую механизмов. Нечто шипело и выпускало пар, ухало и било молотом по пустой наковальне. Удивительно. Зачем же вы это сделали? Ты бы тоже это сделал, сказал Борис. Не задумываясь, добавила Одри и засмеялась. Она наконец-то научилась смеяться. Ты похож на обманутого, наивного мальчика, сказал Борис. Ну хватит дуться, симпотяга, сказала Одри. Поищи-ка нас, ведь я не разрешил ей вскрыть тебя, как консервную банку, сказал Борис. Вообще-то, он хотел, чтобы я выпила всю твою кровь, но ты же знаешь — я не трупоед, сказала Одри. Что с тобой, спросил Борис. У каждого есть свои слабости, заметила Одри.
Кирилл замычал и потряс головой. Надоедливые голоса стукнулись друг о дружку и рассыпались мелкими осколками неразборчивых звуков. Так лучше. Так намного лучше. Долгожданная тишина. Почему в Ойкумене так мало тишины? Стучат гидравлические сердца, накачиваются пневматические легкие, гудят механические суставы — колоссальное тело Человечества, распнутое на небесной тверди, медленно издыхающее, агонизирующее, но прибитое слишком крепкими гвоздями к своему паучьему ложу. Там нигде нет волшебной завесы, за которой скрывается царство покоя. Там, наверное, и смерть — лишь вечная какофония страдающих тел и душ. А вдруг, я этого хочу? Вдруг, я попал в петлю вечного возвращения, прошел все ловушки и лабиринты, и так не найдя того, чего же я действительно желаю? И теперь обречен раз за разом проходить скучный и привычный путь? Слишком страшно, чтобы быть правдой, и слишком ужасно, чтобы быть ложью…
— Что видишь? — спросил Борис.
— Они хорошо подготовились.
Одри спустилась со снежного валуна, наметенного вокруг приземистого черного здания, ощетинившегося длинными иглами уже не работающих испарителей, уселась рядом и протянула Борису визор.
— Нет, не хочу.
Лагерь раскинулся на небольшой площади, примыкающей к фарватеру. Кто-то брызнул водой на промороженную металлическую поверхность, и она замерзла на нем крупными тусклыми каплями палаток. Внутри периметра, собранного из длинных удилищ с усами термопоглотителей и черными соцветиями датчиков движения, суетились люди, вспыхивали полотнища света, отражаясь в антрацитовом глянце неба отблесками несуществующей грозы. Ярко-синие муравьи совершали свой непонятный танец, не очень-то и скрываясь. Приземистые роботы-уборщики, наспех переделанные из носильщиков, широкими ладонями загребали снег и наваливали высокий бруствер вдоль ледяной реки. Погонщики щедро отвешивали удары силовыми хлыстами, но машины продолжали работать также медленно и бестолково — мешая друг другу, сталкиваясь и сцепляясь в неуклюжем танце, врезаясь в снежные навалы и обрушивая их. На низкой высоте над лагерем висел грузовой модуль, опираясь на силовые колодцы, внутри которых медленно падали красноватые икринки.
— Не понимаю, — сказала Одри. — Они даже не пытаются маскироваться. Натащили техники для небольшой победоносной войны. Может, они знают что-то, что не знаем мы?
— Ты видела, как умирают люди? — спросил Борис.
— Несколько часов назад мы видели это с тобой вместе.
Борис собрал в комок снег, но снежка не получилось — иссохшие снежинки ссыпались песком с ладони.
— Я говорю не об убийстве, а о старости, древности, о нормальной, ненасильственной человеческой смерти.
— А разве такая бывает?
— Дразнишься?
Одри положила руку на его раскрытую ладонь и сжала.
— Нет, не дразнюсь. Не понимаю. Раньше мне казалось, что человек живет вечно, и если его вовремя не убить, то он будет жить, жить, жить, не давая места другим в Ойкумене. Поэтому есть те, кто не рождается вообще, кто лишь пища, батарейки, запасные части, расходный материал… Разумное и понятное обстояние вещей.
— Разумное и понятное, — согласился Борис. — Возможно в этом и есть настоящее счастье — быть мясным младенцем на каком-нибудь толкаче.
Одри отключила картинку визора и бросила его на снег к рюкзакам и баулам. Внутри был покой. Редкостное состояние глубокой гибернации и атрофии. Жидкий азот обтекал зеленоватый зародыш, похожий на головастика, и вытягивал, высасывал из его жизни последние остатки тепла, кристаллизуя в высшую оправданность существования. Пристальные спицы телеметрии разбирали когда-то живую плоть, слой за слоем отдирая и раскладывая на простынях мониторов длинные ряды оцифровки. Нет ничего в царстве количества, что не было бы сигналом или закорючкой в многомерном абаке вычислителей. Зародыш парил над купелью крохотной статуэткой между хищными рылами ультразвуковых молотов, вслушивающихся в шелест расчетов. Один неверный скачок напряжения, одна неверная вспышка в зеленоватой бесконечности потенциальной жизни, и безжалостные зубья трясучки сомкнуться на промороженном трупе, превращая его в туманное облачко мелких песчинок. В бесконечном конвейере нет ни жизни, ни смерти, ни жалости. Алгоритм. Ветвление вопросов и ответов. Полезен или бесполезен. Батарейка или кусок мяса. Все действительное — разумно.
Зачем она помнит это? И откуда вообще она может это помнить? Странное и неописуемое состояние замороженного головастика. Что-то тянущее и беспокоящее жесткие ребра графов, уверенную смену «да» и «нет», безошибочных расчетов и расчетливых ошибок. Хотя ей тоже знакома страсть, когда механизированное Я исчезает, растворяется в сосущем чувстве непреодолимого голода рабочей пиявки, но даже в такой поддельной человечности есть что-то звериное, инстинктивное, абсолютно непреодолимое, как сон.
Вечность — это то, из чего состоит время. Она таится за каждым мгновением, за каждым шагом из того, чего уже нет, в то, чего уже не будет никогда, подстерегает ядовитым чудищем в бездне рождающихся и гибнущих миров, в промежутке призрачных жизней, страстей, судеб, впиваясь клыками в запястья и утаскивая в бездонную нору. Стоит потерять контроль, споткнуться на шероховатости ледяной глади бездумного пребывания, увидев в стылой глубине синеву легкого отражения, и ты погиб. Бурлящий поток времени развернул тебя поперек течения, выбросил на отмель под жестокие удары наглых и всегда голодных чаек. Странный покой охватывает душу, и ей нет дела до терзаемой плоти, до белых птиц с кровавыми клювами и пуговицами вместо глаз. Согревающая кровь сочиться по телу, стекает на песок и расплывается вязкой, глянцевой лужей, которая оказывается небом, и так хорошо смотреть на отблески красного, на закат вечности, но чайки мешают, бьют громадными подлыми крыльями, тыкаются в глаза и приходится от них отбиваться, потому что твердые многогранники глазных яблок ворочаются в дырах скалящегося черепа и отдают в пустом своде настойчивым шепотом: "Борис, Борис, Борис…"