— Мы такие разные, — говорит Одри и проводит пальцем по проступающим из материнской стены губам. Ее губам. Уж она знает их изгиб и припухлость.
— Мы разные, но мы — одно, — говорят губы и целуют пальчик.
— Это — нарциссизм, — смеется Одри. — Аутоэротизм.
— С тобой интересно беседовать, — губы раздвигаются и острые зубки прихватывают кончик пальца.
— Для этого ты меня и создала. Я — твой собеседник и твой советник.
Стена смотрит на нее множеством глаз, выстроенных в правильный круг. Ее глаз.
— Ты чувствуешь свою важность?
Одри прижимается к теплой стене. Ей на мгновение становится холодно, на крохотное мгновение, за которым скрывается тошнотворная бездна бытия. Даже не бытия, а — меона, неоформленной, жадной, пустой материи, готовой присосаться к любому разуму, что неосторожно приблизился к смертоносной ловушке.
— Мне часто становится страшно, — жалуется она. — Я многого не понимаю, но если бы я понимала все, я бы умерла от ужаса.
— Страх, ужас, — говорит стена. — Мы слишком эмоциональны. Мы все еще несем проклятье рассеченного андрогина… Тысячи копий, но они все равно остаются женщинами. Смешно. Я слишком долго живу, я безумна по любому счету, я чего-то жду…
— Что? Что ты ждешь?
— Мести. Ты знаешь, что такое месть?
— Справедливое наказание за дурной проступок, — говорит Одри, и стена начинает смеяться. Хохочет множество ртов, но их не хватает, чтобы выпустить все эмоции, и они беспорядочно расцветают скоротечными цветками по необозримому полю материнской стены.
— Я не права? — обижается Одри.
Рука гладит ее.
— Так ты говоришь — аутоэротизм и нарциссизм? У тебя склонность выбирать правильные, но слишком холодные слова, Одри. Ты умна, но у тебя нет того, что называется опытом. Ты знаешь, что такое опыт?
— Запас знаний, навыков, поведенческих и эмоциональных паттернов, приобретенных в процессе практической деятельности, — говорит растворяющаяся Одри.
— Слишком холодно, слишком правильно и холодно. Ты должна быть более чувственной, Одри. У нас слишком мало времени и слишком мало информации, чтобы полагаться на опыт и знания.
— Но… но это… это только химия… В ней нет ничего…
Стена сочувственно молчит. Уголки губ печально опущены. Взрыв. Еще один обессиливающий взрыв. Гормональный выброс. Разрядка. Шершавые слова. Одри мастерица на шершавые слова. Они теснятся в горле, копятся зудящей тучей крохотных насекомых, чтобы все объяснить, оправдать, препарировать, разъять, проанализировать и уже из смердящих останков правильных слов попытаться сложить еще более правильную фразу:
— Я люблю тебя! Я люблю тебя!
— Это — нарциссизм, Одри, — шепчет ей стена.
В тесном, звенящем лифте они похожи на одинаковые золотые статуи. Амальгама проступает медовым потом и крупными каплями начинает свое путешествие куда-то вниз — к ногам и далее в зловонную бездну трюма. Тьма все шире распахивает свою пасть, на ржавых плитах радиационной защиты проступают светящиеся полосы плесени. Сначала они идут редкими, полупрозрачными мазками, но с каждым уровнем их покров становится все более плотным, люминофор приобретает насыщенный зеленый цвет, и правильные многогранники созревших головок превращаются в крохотные драгоценные камни. Решетка лифта стесывает губчатые наросты, и странная псевдожизнь отбрасывает к Одриным ногам спутанные клубки хвостатых изумрудов.
— Они похожи на сперматозоиды, — говорит Одри и втаптывает плесень в сливные отверстия.
— Не подцепи что-нибудь, — усмехается Одри, наклоняется и трогает пальцем неопрятную, шевелящуюся массу. От соприкосновения с амальгамой она начинает дымиться, выцветать и разваливаться на грязные хлопья. — Опасности нет.
— Никогда не видела такую гадость.
— Мы только вчера родились, подруга. Ты и трутней не видела.
— Они тоже гадость.
Одри смотрит в свое золотое лицо, в свои золотые глаза. Черная точка зрачка кажется вызывающим нарушением совершенства новой плоти — сплава металла и мяса, твердости и мягкости, крови и электричества. Ее много. Она везде — Одри Умная, Одри Сильная, Одри Страстная и даже Одри Умирающая… Что ж, может быть и такое. Должно быть. Великий цикл рождения и гибели в уютном чреве Царицы. Там можно существовать. Там нигде не грозит опасность. Там не нужна броня и вообще не нужна одежда. Там за тобой всегда следят глаза материнской стены, и ты всегда получишь ответ. Там, но не здесь. Клоака. Отвратительная клоака, которую, однако, надо вычистить. Огнем. И кислотой.
— Они не гадость, — говорит Одри. Ее не видно, она за спинами самой себя. Своих отражений. — Они — необходимое звено в цикле воспроизводства семьи. Иногда они бывают очень полезны. Но от них нужно не забывать избавляться.
Снова молчание и гудение. Звук меняется. Теперь эхо поднимается волной снизу и приносит червоточинки близкого трюма. Тяжкое пыхтение усталых двигателей, гул воды, несущейся по атеросклеротичным трубам, надрывный свист криогенов, исходящих жидкогелиевой слюной, щелчки ультрафиолетовых ламп, периодически окатывающих защитные экраны дезинфицирующей волной. А еще шевеление тайной жизни, предоставленной самой себе, существующей сама по себе вот уже несколько циклов.
— Как они могли выживать? — спрашивает Одри.
— Мы это скоро узнаем, — обещает она сама себе.
Страх приближается, и адреналин перестраивает структуру полиаллоя. Броня теряет золотистый цвет, вбирает господствующую вокруг окраску печальные разводы упадка и запустения. Кто-то вскрикивает, вообразив неизвестную заразу, сжигающую тело, кто-то с интересом оглядывают себя, проводя гладкими ладонями по все такой же гладкой броне. Мимикрия. Теперь они такие же, как и те, кто заживо гниет в сточной канаве трюма. Черви, блохи, слизни, пиявки… Смрад окутывает, грохот ослепляет, тьма ржавым буравом впивается в череп и высверливает сомнение, страх, память, тепло, свет. Они родились, вышли из родовых путей и повисли на липкой паутине изголодавшегося паука, вперившего тысячи глаз-бусин в новые жертвы кровавого культа. Из-за плотной завесы слышен шелест напирающих насекомых, чующих жалкие крохи феромонов женских особей, безумеющих в костлявых объятиях отпадения от Царицы и готовых бросаться в огонь Утилизаторов, извергая мертвую, гнилую слизь семени, если дым и копоть будут намекать на соитие.
— Мы пахнем! — крикнула Одри. — Мы пахнем! Они чуют нас!
— Без истерики, — сказала Одри. — Так и должно быть. Они должны идти к нам, а не мы искать их.
— Их может быть много, — предупреждает Одри.
— Лампы! Освобождайте лампы! — кричит Одри, и красные пятна прицелов сходятся на безобразных наростах вдоль стен трюма, проскакивают молнии, на крохотное мгновения освобождая выбросом озона от липких затычек вони, гнойники лопаются, отплевывая черные фонтаны едкой дряни, и из шевелящихся дыр пробиваются первые лучи аварийного освещения.
— Еще! Еще!
И теперь становится понятным, что это не грязь, не дерьмо ненавидящих свет трутней, а что-то живое, опутавшее трюм рыхлыми метастазами, таращащееся во тьму уродливыми, гноящимися бельмами, исторгающее блевотину и мутные пузыри из раззявленных ртов. Оно шевелится и топорщится, как колоссальный прижженный опарыш, бессмысленно стараясь уползти от неминуемой кары. С каждым разрядом все новые и новые потоки света обрушиваются набирающими силу водопадами в гнусную клоаку, затопляют ее синевой биофага, хлещут по голым телам трутней, оставляя на их изъязвленной коже расползающиеся пятна ожогов.