Огненный орел проткнул стенки, смял нелепую игрушку и вырвал у толкача его сердце.
Путь Льва: Ойкумена. Труба архангела пробила потолок
Прошлое — это то, что мы забываем, будущее — то, что не можем вспомнить.
Как навязчивый бред в молчании пустоты и тишины, пространство сжимается в неуловимой реальности настоящего до размеров осязания и воображения, до умелой обманчивости личной Ойкумены, окаменелым останком погребенной под текучестью и маргинальностью чувственных впечатлений, заменяющих тесноту рушащейся Крышки. На смену отсутствия гармонии в искусственных небесах, напичканных огнем и железом неудачного творения новой вселенной, мертвого симбиоза закукленных в непроницаемом меоне вещей в себе, управляемых причинностью интегральных и дифференциальных уравнений — тонкой оболочкой умственного презерватива, отделяющего псевдо-сложность становящихся рун иллюзии свободы и игры в кости от бытийной примитивности смятого листа относительности, на смену злобе и жадности на фоне картонных декораций Хрустальной Сферы приходила пыльная усталость, обескровленная расчлененность неудачной операции с последними грезами предвечного успокоения.
Кончался завод и начинали затухать созвездия самых извращенных характеров, некогда расцвечивавших Ойкумену геометрией космополитичных интересов, ложными теориями классических обманов и стратагемами непрямых действий. Плоскости схлестывающихся мнений рассекали по живому препарируемую Обитаемость, населяли коллективное бессознательное спасительными симулякрами врага и цели, чести и достоинства, подбрасывая скудную энергию в костры пылающих лун. Золотой век подходил к завершению, но как никто не заметил его пришествия, так никто не сожалел о его уходе. Теократия посредственностей, шатающаяся от пангуманизма к шизофрении относительных стандартов человечности, оправдывающих любую жестокость в мясорубке глобальной войны, вырождалась во внезапное спокойствие растрескавшихся небес, в катаклизм падающей Крышки, сметающей весь мусор Солнечной системы к тусклому огоньку зачумленного карлика.
Каждый был готов вздохнуть облегченно в понятном ужасе пробудившихся космических сил, дробящих шизматрицу голограммы трещинами иного, за которыми студенистыми комками обвисали фальшь далеких миров и просторы галактик вечный дисконнект желания и возможностей, нравственности и дикости, пространства и масштаба. Змеиные шурфы апокалипсиса пробивали, обгоняли подающийся Хрустальный свод, более не поддерживаемый невозможной концентрацией ненависти и страданий, и выедали серебристые трофические язвы на окровавленных и обожженных шкурах Внешних Спутников. Голография выцветала, бледнела в рассеянном свете чудом поддерживаемой когерентности всеобщего равнодушия и бессилия.
Зачем страдания в изживаемом мире? Зачем мышление в бессмысленности надвигающейся тьмы, шутя потрошащей яркие зародыши абортированных звезд в расплывчатые туманности декорируемых небес? Что-то умерло еще бесконечно давно, в навсегда забытом бытии человечности, утерялся важный ключик глубинной уверенности и гордости экуменического смысла, невербализованной идеи короткого шага последней эволюции. Легче поверить в катаклизм астероидных атак, раз за разом стирающих попытки противостоящего энтропии становления, вбрасывающего мозаику генетических экспериментов в узкую щель умирающей биосферы, порождая мезозойских чудовищ и вендских полуполипов, антропоморфов и антропофагов, любые биноминальные сочетания предсказуемых неудач в противовес изживанию идеи и эйдоса — нигде не существующих образцов невозможного совершенства.
Утреннее небо еще сохраняло свежий цвет отсвечивающей пустоты, разверзающейся под фирмаментом Ойкумены, лишь изредка, в мрачное непогодье неожиданных дождей подмигивая долгими вспышками очередной победы меона над еще чем-то существующим в головах и мыслях людей. Кофе, с каждым днем и глотком приобретающий безвкусие тягучей раскрашенной воды, инерцией привычки вдувающей тень бодрости в сонливую задумчивость одиночества; шезлонг, скрипящий недовольством поддельного дерева; протянутые ноги в пустоту веранды, невольно ощущающие стекающие с приземистых гор ледяные ручейки пока еще свежего воздуха — последние запасы нектара гибнущих богов. Физиологический ноктюрн равнодушной души. Впрочем, души ли?
Единственное, о чем стоило думать на пороге вечности, так это о душе.
Великий труд бессмысленного очищения того, чего нет. Если даже в рациональности Золотого века еще можно сомневаться в присутствии или отсутствии вечного органа ревматической совести, страдающего от любого ветерка нарушения гармонии, то теперь можно было с уверенностью выбросить пустое слово на свалку таких же пустышек. Человек деградировал в сверхчеловека, вышел, наконец-то, за грань механической морали, эрзаца фальшивых звезд, кастрировал буйство космических атак и жестоких десантов, геноцидом гальванизируя остывающий труп внутреннего закона.
Каждый втайне писал свою книгу бытия и не было между ними ни связи, ни смысла. Почти полтора десятка миллиардов демиургов-графоманов, одуряющее разнословие вавилонского столпотворения, абракадабра самовлюбленности и ничтожества, закономерное вырождение от героики великих до слюнявой кислотности презренной посредственности, в пустоте сна и смерти провозглашаемые общей истиной и константой черной дыры Ойкумены. Каждый пребывал в персональном аду и двигался в паутине силовых полей к замысловатому окончанию эфемерной свободы воли, если чьи-то мозги еще были в состоянии осилить подобную категорию. Не было сил даже морщиться в такт раскачки бессмысленного маятника презрения к человечеству или возомнить нечто трагикомическое и самоубийственное с неизменной горячей ванной и тупой бритвой. Конец света был отвратителен, но еще более отвратительными выглядели инфантильность истерики и потуги героических поступков.
Воображалось разное, и любой мог вложить в апокалипсическую мозаику свой мутный камешек ужаса личных впечатлений, размах и колоссальность катаклизма, но повседневность ожидания размазывала, истирала предвкушение свершения, когда не ты один должен будешь ступить по ту сторону Крышки, но все и вся вывернется на изнанку в затхлые задворки мироздания. Беспечно веселясь над Гангом и над Сеной, не видят смертные, что наступает срок, что дулом гибельным нацелясь в глубь вселенной, труба архангела пробила потолок. Все забывалось, а вспоминать было нечего. Символика настоящего еще просачивалась в ощущения вот такой отвратностью кофе, странным и почти неуловимым пониманием безвременья, кайроса, слабого довеска к скончанию истории, разряженной и удушающей атмосферы бездумного пребывания, падения в бездну неизменного эйдоса, изнуренного и убогого от мелочной разменности миллиардов рук, стирающих блеск фальшивого золота с вечных профилей забытых королей.
— Доброе утро.
— Доброе.
Привычный и необязательный ритуал общения с еще одной райской пташкой заката. Смешно, но здесь и сейчас даже самый ранний восход был лишь еще одним мигом заката Ойкумены. Женщина. Невыразительность и посредственность мгновенно забываемого лица. Словно кто-то заботливо губкой постоянно протирал зеркало памяти, оставляя там лишь мыльные разводы тошноты и бессилия. Побывал ли он уже с ней? Двигал ритмично бедрами в равнодушии семяизвержения в высшую бесплодность сухого и длинного тела? Гальваника воспоминаний услужливо готовилась пропустить постоянный ток по опустелым руслам жизни, но здравое равнодушие повелевало не разбивать формирующуюся картину мистического симбиоза снов и грез под расколотой Хрустальной Сферой.
Восход приятен привычкой одиночества, не разбавленной суетливой озабоченностью и кусачей навязчивостью какого-либо долга. Мешанина светлых и темных пятен, наконец-то пожирающих поддельную красоту придуманного Млечного пути, тонула в ледяной синеве и плавилась в приближающемся жаре вспухающего волдыря почерневшего солнца, который впился последней хваткой в ледяные языки умирающей планеты. Завода уже не хватало, чтобы ответить лихорадкой тайфунов, кровопусканием вулканов и иглотерапией астероидов, пассионарным взрывом новых суперэтносов и очередным витком хроноса, и пригоршня света увязала в грязи и тине экуменического равнодушия среди обветшалых башен Трои, еще по инерции раскручивающих свои гироскопы.