Дремотное состояние разгонялось если не интересом к синхронному завершению истории человеческой, геологической, космической, то каким-то привкусом стойкости, личными крохами собственного смысла, самотождественности, свободы, в основе которых уже не было ничего из типового цивилизационного набора, кроме тавтологических идей и обоснований, заставляющих, например, засыпать и просыпаться, варить дрянной кофе, говорить "доброе утро" и совершать массу иных ритуальных вещей. Бессмыслица точки окончательной сборки всего человеческого там, где это уже не получит воздаяния. Смысл ушел, растворился, оплодотворил продажную шлюху вселенной, зачав тот плод, которого она и была достойна — бессильного бога, искалеченного бога, сумасшедшего бога, в своем бессилии, боли и сумасшествии гасящего надежду звезд. Мириады сперматозоидов, не успевших к вакханалии оплодотворения, теперь догнивали в хлопьях профилактической контрацепции. Просветленным лишь оставалось утешать себя созерцанием очередной демиургической неудачи, отягощенной наследственным злом меона.
Слабое утешение, надо признаться. Кто мог хоть что-то понять в творящемся безумии? Удобная гипотеза отжившей творческой неудачи. Еще одна попытка найти первопричину в бесконечном перечислении достоинств и недостатков, в феноменах блага, но не в самой идее. Беспомощное барахтанье, вызывающее лишь стыд и неудобство. Хотя… Ничего подобного оно уже не вызывало. Метафизика почила вместе с физикой.
— Многие, мысля будто впотьмах, употребляют вовсе не те имена, для названия действительных причин. Поэтому один окружает землю круговоротом, посредством которого небо предписывает ей стоять неподвижно; другой подпирает ее, как широкую квашню, воздухом; а силы, которою все, что где теперь стоит, поставлено самым лучшим образом, — такой силы никто и не ищет и не усвояет ей божественного могущества. Люди предпочитают выдумать Атланта, который был бы могущественнее и бессмертнее той силы и все связывал бы наилучшим образом, а истинное благо и союз, действительно все связующий и сохраняющий, вменили ни во что, — процитировала женщина.
— Да, — согласился Кирилл.
Отвечать было не обязательно, но какие-то осколки вежливости неуютно шевелились в пустоте тишины, и легче оказывалось проложить их чем-то невразумительным.
Дама кивнула головой и повернулась к Кириллу. Он напрягся, ожидая новых слов, но та лишь осмотрела ряды шезлонгов, выбрала подходящий, где-то за пределами видимости, и исчезла, оставив фрейм запахов и звуков. Курорт. Обыденность безделья санаториума для выпавших из потока времени и событий в стоячую волну навязчивого кошмара неправдоподобного рая, где каждый волен в выборе собственной версии помешательства, но странные аптечные запахи транквилизаторов вторгаются в тщательно выстроенные мирки, и приходится придумывать объяснения их вопиющей реальности. Театр теней вбрасывал в тьму сознания все новые и новые персонажи, и уже не находилось сил прописывать им живые роли, лишь — рассаживать статистами на веранде в ярких костюмах, последними днями разглядывая зеленую равнину с аляповатыми проплешинами цветущих кустарников.
Мы — маски, последние маски завершающейся античной драмы. Жертвы рока, ходячие функции, лишенные характера, индивидуальности, точки кристаллизации несвязных событий, слабый повод к извлечению никому не нужных уроков, к переживанию катарсиса, очищающей гибели всего, что могло бы напоминать о нас в Эвереттовой ветви мироздания. Где-то уже существует это знание завершения всех времен, приходящее не в красочной декорации Страшного суда с его окончательными битвами и восстанием из мертвых, вершением справедливости и утешением всех обиженных, но вот в такой механистической версии сокращения горизонта событий, возвращения к точке сингулярности, которые, может быть, и замечательная физика, но абсолютно бездарная драматургия.
Кирилл обернулся, насколько позволял глубокий шезлонг, и убедившись, что женщина не дремлет, а так же медитативно рассматривает пейзаж, спросил:
— Вы откуда бежали, даме?
— Одри, — поправила она.
— Так откуда вы бежали, Одри?
— Мне кажется, что я и сейчас еще не остановилась, — без улыбки ответила Одри.
Огненный волдырь наконец прорвался, выстрелил из-за гор плотными лентами тусклого рассвета и бессильно обвис на верхушках бесформенной студенистой массой препарированного моллюска. Холодный прибой сменился горячей волной, немедленно выжавшей пот из сухой кожи. Поток духоты подтапливал долину, разбавляя краски дрожащим маревом обманчивого дня циркулирующего приступа шизофрении гибнущей Ойкумены, жалкой надежды за сменой света и тьмы пробиться сквозь сдавливаемую и деформируемую Крышку по ту сторону Хрустальной Сферы в мир бесконечности и звезд. Разрушающиеся небеса декорировались густой синевой, а особо вопиющие дефекты затыкались кучевыми облаками, но при желании можно было рассмотреть расходящиеся швы в таком ненавистном мироздании. Впрочем, желания не было.
— Вы думаете это творится со всем миром? — словно догадалась Одри, и за таким же напускным равнодушием обыденности светского разговора проглянули удивление и жалость.
— У вас есть какие-то иные объяснения? — внезапно заинтересовался Кирилл. Безделье бездельем, душа душой, но иногда хочется еще раз поучаствовать в увлекательных играх, в которые играют люди. Или которые играют людьми.
— Например, мы сошли с ума.
— Слишком банально, — вздохнул Кирилл. Он вновь окунулся в шезлонг, но нить разговора между ними не прерывалась.
— Есть и более замысловатые гипотезы. Хотя, это все слова. Слова. Я бежала с Плутона, если вас интересует.
— И как Плутон?
— Дрянное место для таких, как я. Серая и холодная пыточная камера, замешанная на огне. Я даже рада, что он первый попал под удар.
— Вы мстительны.
Одри помолчала, как будто обдумывая инвективу.
— Предпочитаете диатрибы? Как раз о них и идет речь в замысловатых гипотезах. Вы чувствуете пустоту мира?
— Как это?
— Словно вы оказались в подлинной реальности сна. Вы населяете его своими героями и выдумками, но он еще слишком широк и свободен… В нем есть, где дышать… В нем есть место нашим чувствам и откровенности, и никто и ничто не мешает наивной непосредственности. Пустота. Пустой мир. Пустой в хорошем смысле. Там не оказывается тягостной предустановленности близких и далеких событий. Можно назвать это еще и беззаботностью.
Кирилл прислушался к себе, но ничего подобного он не ощущал. Скорее наоборот, мир стремительно сокращался, и он чувствовал нарастающее давление, туже и туже сдавливаемую пружину, хрустящую под невозможной тяжестью Крышки. Но это было лишь восприятием, выдающейся чертой окружающего пейзажа, непреодолимой последовательностью событий и метеорологических обстоятельств с которыми бесполезно бороться или избегать. В Ойкумене без богов богоборчество не имело смысла, а поэтому напряжение отдавалось привкусом ностальгии по невозможным мирам, кусочек которых, по забывчивой случайности, расстелился под ним и до горизонта, вместе с домом, с верандой, с Одри и еще тремя такими же смирными сумасшедшими.
Небо без звезд — отнюдь не безобидно. Как было сказано? Там, где оно еще могло существовать, в его пределах есть много блаженных для лицезрения мест и путей, по которым и вращается род блаженных богов, причем каждый из них выполняет свое дело. Их невозможно воспеть — наднебесные места, так как надо попытаться сказать истину, в особенности тому, кто говорит об истине, тем, что эти места занимает бесцветная, бесформенная и неосязаемая сущность, в сущности своей существующая, зримая только для одного кормчего души разума. Во время своего круговращения душа созерцает самое справедливость, созерцает здравомыслие, созерцает знание, не то знание, которому присуще рождение, и не то, которое изменяется при изменении того, что называем знанием теперь существующего, как действительно существующее. Узрев также и все прочее, действительно существующее, и напитавшись им, душа опять погружается во внутреннюю область неба и возвращается домой.