Нельзя погибнуть и не измениться, остаться под камнем ограничивающих обстоятельств, болью сужающего перспективу до изуродованных артритом суставов и выхватывающего из нарастающего шума переселения народов единственное гармоническое начало всеобщего конца. Слишком примитивно пребывание под изъеденным оспинами метеоритов щитом планетоида в фирмаменте, простреливаемом тысячами и тысячами комет — предвестниц падающих небес — во все той же мгле паники, страха, ужаса, отвращения к разоблаченным и препарированным мифам прозрачности Ойкумены, за кровавой поволокой которой крылось столь длительно изживаемое ничтожество. Коридоры подземелий захлестывались тысячами беженцев, тяжелым духом дикого насилия, взрывающего животное перемирие общей катастрофы мгновенной волной необузданных фобии и агрессии, обращающих дебильных червей в разъяренных крыс, выгрызающих в безумном потоке кровавые островки освежеванных тел, затем неуверенно и медленно затекающих новыми и новыми порциями безликих нумеров искалеченной человечности.
Разинутые рты в приступе немого воя, выпученные глаза, видящие только тьму в слишком ярком свете стартовых колодцев, ослепительные блестки силовых хлыстов и лазерных вспышек, озонирующих серую муть, неуклюжие бока посадочных модулей, всасывающие сквозь редкие отверстия вышедшую из берегов реку, и никак не могущие пригасить, приглушить стихию ничтожеств, сдавливающую и ломающую тех, кому не повезло пройти в игольное ушко каменной твердостью задних рядов, тупо напирающих в сторону спасительных проблесков готовых к старту эвакуационных машин, размозживаемые об уже склизкие от мертвой плоти защитные плиты.
Что было в этом человеческого? Была ли надежда хоть на один огонек мысли в меоне безнадежно жаждущей спастись плоти? Выживало ли нечто неотъемлемое — обычная стойкость презрительного спокойствия к ведомым на очередную бойню баранам — среди непереносимой тьмы массового ужаса, острыми бритвами инстинкта стаи раздирающего любую попытку взглянуть за предсказуемость катаклизма? Не все были настолько сильны, чтобы надуться редкой жаждой спасения и готовностью вцепиться в глотку, в хлыст, в жизнь, неосмысленно подаваясь могучему стремлению к гибельному огню, кто-то уступал, но не по истине, но в потрошащем бессилии тупиковых эволюционных ветвей, еще худшем скоплении искалеченных генов, еще более страшной пены, отбрасываемой наводнением на исковерканные берега боковых коридоров и колодцев. Даже в безжалостный век эти убогие побирались тонкой аурой оттенка смирения, согбенной милостыни перед любым нулем в номенклатуре планетарной иерархии, какой-то липкой отвратностью родственного существа, скрюченными лапками тайком перебирающие оборванные моды сорокатысячелетней человечности. Отрицательность гуманизма обеспечивали им растительный комфорт паразитической грибницы на отбросах Ойкумены, война была скудным рационом флуоресцентного гниения в подворотнях Внешних Спутников, скромным мародерством на трупах, не удостоенных ритуала утилизации в переполненных печах энергетических подвалов.
Мгновенность конца не давала им шанса переключить в заиндевевшем бездушии апокалипсиса отработанный паттерн змеиной хитрости, еще более страшной на сухих фигурах касты неприкасаемых, злобной гордыни тьмы материи, первозданной глины, так и не осененной ни образом, ни подобием мертвых небес. Словно возвращаясь в мифологию изначального логоса, они намертво сцеплялись в шевелящиеся комки простейшего существования, иронией свершенной истории возвращаемые в таинство первозданной близости белковой материи в океанах без хищников, без конкурентов, без надежды отведенных часов продавить все еще человеческую форму во что-то невообразимое — мертвую колонию гигантских инфузорий.
Истертые решетки уровней не выдерживали резонанса шаркающих ног и раскрывались разлохмаченными отверстиями лопнувших тяг, толстыми иглами прокалывающих неудачников, обращая бегущих в черных, шевелящихся в агонии жуков, испускающих слизь в разверстые рты мрачного зазеркалья, откуда в ответ на безумие начинали просачиваться жуткие создания цивилизационной мутации, в которых никто бы не признал корабельных крыс, улиток и тараканов.
Раззявленные челюсти, когти и ядовитая слизь вклинивались приземистыми ножами в плотную ткань толпы, проедая среди миллионов ног новые ходы, двигаясь безошибочно по силовым линиям страха к теплым коконам смутной родины. Объеденные снизу тела еще не чувствовали боли, но кровь из разорванных вен водопадами обрушивалась в тайные лабиринты, соблазняя крыс забыть на время об ужасе спасения во имя жажды вечно полуголодного состояния, выстраивая пирамиды в выедаемых изнутри телах и прорываясь на плотную поверхность промороженного жутью человеческого моря из фальшивых масок сожранных лиц.
Черные ручьи растекались среди орущих голов, набирая силу на пути к кораблям, и осатаневшие команды поливали напалмом прибывающее наводнение, прорубая в спасительной для них самих плотине широкие бреши, сквозь которые в огне и боли втекали, сметая любые преграды, крысы, крысы и крысы…
Не было ни смысла, ни возможности выбирать раскинутые пути спасения — в общем монолите стерилизующего ужаса, угрюмого напора, колонии, или по головам и плечам людей в компании зубастых отбросов, по топкой поверхности, чреватой неожиданными омутами нелинейной динамики турбулентных потоков, непредсказуемыми разряжениями, беззвучно глотающих таких же умников под неподъемную мантию железных ботинок, вминающих и переваривающих упавших в неразличимую слизь, или в гордыню парализующей безнадежности, оцепенелого страха, растянутых в фальшивой мольбе милосердия блеклых лиц, скрюченных фигур, вынесенных на как будто спасительные обочины ответвлений общего крестного пути.
Кирилл стоял в полутьме моргающих ламп, прислонившись к сохранившемуся островку пластиковой поверхности, из под которой угрожающе змеились провода, разглядывал идущих и идущих людей, феерической инсталляцией упорства жизни проплывающих в окутывающем шорохе и неразличимом шепоте тысяч и тысяч губ, порой рождающих непреднамеренный ритм, резонанс ясных слов на неизвестном языке. Словно надвигающаяся вечность вещала через жертв, уже готовых упасть в подставленные ладони принимающего плод мироздания, таких неважных, отстраненных от короткого замыкания на реальности, на софистике лживых размышлений, остаточными зарядами конденсированной культуры пробивающих непонимание умеющих слушать чревовещанием возможного спасения.
С трудом приходилось удерживать себя от соблазна присоединиться к стремящимся и страждущим собственным механически двигающимся телом, или обманом одуряющего бессилия нищих, цепляясь за все еще проглядывающий сквозь отчаяние и слезы стальной стержень злой иронии, готовой в любом деянии отыскать презрительную патетику заимствованных фраз и поступков. Обвисли нити прошлого и будущего, хаотично дергавшие расшатанную марионетку судьбы, оставляя пустоту свободы, в которой уж точно не было никакой обещанной надежды, счастья, облегчения, а лишь пустота и невероятное спокойствие меры в самом себе, всевластья над самим собой, полученным в обмен на бессилие перед долгом — жестокой награды за право жить.
Готовность любого вгрызаться в обстоятельства во имя сохранения собственного тела, на гребне мольбы о великих делах будущего, будь то вегетация или бездействие, наталкивалась на настоящее, на краткое, эфемерное пребывание в вечной правде жизни, на страшное ощущение живой вселенной, взаимоувязанной неисчислимыми нитями более глубокой связи, нежели механистическая причинность, на медитативную роскошь одного такта объятия бесконечности, преломления в эстетике мышления катарсисом красоты, снимающим тяжелые наросты ненужной брони для последнего путешествия. Никто этого не хотел чувствовать, внезапно осознал Кирилл, он был в одиночестве на пороге прозрения, оставалось только заглушить в себе тень удивления и гордыни, потому что не было здесь ни награды, ни спасения. Будущего не существовало, прошлое погибло, настоящее не имело значения.