Удар исходил от здоровенного мужика, который схватил меня сзади и основательно намекнул на то, что лазить по чужим огородам неприлично. Удар означал, что таскать по ночам чужие огурцы не полагается. То ли от побоев, то ли от свежих огурцов, но я почти совсем протрезвился. Одно мгновение я стоял оглушенный, будто очнувшись от сна. Первым моим словом было, разумеется, — «Спасите!..». Однако я тут же одумался и, решив притвориться ничего не понимающим, вежливо спросил у мужика:
— Чи не бачили, чуеш, туточки жидка с конями? Кажи-но, чоловiче!
Но тот и слушать ничего не желает, знай тащит меня за рукав, подталкивая сзади и приговаривая: «Идем, идем!..» Ничего не поделаешь, иду, отказываться неудобно: нельзя же поступать по-свински. И приходим мы, таким образом, к какому-то дому, возле которого стоит бричка, запряженная четверкой добрых коней. В окнах виден свет.
При входе в дом мужик толкает меня вперед, а сам, сняв шапку, останавливается у дверей. Поневоле снимаю шапку и я почесываю голову и стою, ничего не понимая.
За столом сидит писаришка и пишет, скрипя пером. Перо поминутно просится в чернильницу — губы смочить, после того как его стошнит на бумаге. Писарю немало хлопот с этим пером: макая его, он каждый раз морщится и ругается. Видно, что оба, бедняги, мучаются, оба недовольны: перо — неуклюжей рукой и безобразными ошибками писаря, а писарь — омерзительными кляксами. Он нажимает — оно пачкает… Посреди комнаты стоит «красный воротник» с медными пуговицами, некое подобие человека с животом и одутловатой физиономией. Маленькие глазки его мечут молнии, а когда зрачки закатываются, видны налитые кровью белки. Он покручивает длинные усы и говорит басом, распекая двух субъектов, стоящих понурив головы близ дверей. Один из них высокий, с здоровенным бритым затылком и серебряной серьгой в левом ухе, второй — тощий, с острой бородкой, с бляхой на груди. Держа обеими руками длинную палку, он мигает глазками и ежеминутно кланяется. «Красный воротник» злится на первого, кричит: «В кандалы! В Сибирь такого старосту!..» — и второму: «Исполосую, сотский, такой-разэтакий, так-перетак!»
Стою ни жив ни мертв. Трясет меня как в лихорадке. В голове гудит, звенит в ушах. Не слышу и не вижу, что кругом творится. Я даже толком не слыхал претензий мужика, когда тот на меня жаловался. Но когда «красный воротник» обрушился на меня с грубой бранью, я сразу же пришел в себя. Перед моими глазами мелькал кулак, доносились страшные слова: вор, контрабандист, мошенник, кандалы, тюрьма, кнуты, Сибирь!.. И вдруг он добирается к моим пейсам, хватает в сердцах со стола ножницы и начисто срезает мне один пейс! Я обливаюсь слезами, глядя на валяющийся на полу клок волос, седой стариковский пейс, росший вместе со мной с самого раннего детства, видавший вместе со мной на своем веку и радость и горе. В молодости моей мать ласкала, холила этот черный, красивый, вьющийся локон, наглядеться на него не могла. Он был украшением моего лица в лучшие годы, когда я был свеж и крепок здоровьем. Он преждевременно поседел, бедняга, от горя, но седина его не была для меня зазорной. Оба мы состарились от перенесенных мытарств, нужды, нищеты и бедствий, незаслуженной ненависти и гонений. Кому он, бедный, мешал? Кому причинили зло мои седые волосы?
Сердце мое кровью обливается, безмолвно протестует, но я молчу, не произношу ни слова. Гляжу молча, как овечка, которую стригут, а из глаз невольно текут слезы. Моя оголенная щека пылает, лицо, надо полагать, страшно изменилось. На меня, должно быть, жалко смотреть: у «красного воротника» сразу будто язык отняло, он заговорил со мной ласково, положив обе руки ко мне ка плечи. Под медной пуговицей, видать, забилось человеческое сердце. Моя седина и весь мой вид свидетельствовали о моей честности, и, словно извиняясь передо мной, он набросился на приведшего меня мужика, который из-за какого-то завалящего огурца таскает старого человека, он цыкнул на него и выгнал вон. Сам он взял свою фуражку, походил по комнате, отдавая распоряжения, затем вышел на улицу. Вскоре донесся стук отъезжавшей брички.