— Бачите, яki фанаберii цяцi… Егей, трясця вашiй матерi дайте дорогу! Ей, швидче, жидки, лапсердаки!
Мы с Алтером тотчас же с жаром взялись за наши фургоны. Несколько крестьян, надо правду сказать, хоть они и не евреи, великодушно стали нам помогать. От их толчка мой фургон сразу выскочил из «чернильницы». Не будь их, мы бог весть сколько времени провозились бы тут да еще вдобавок могли позорно порвать свои талесы. А с мужичками дело сразу пошло на лад: они толкали по-настоящему, крепкие руки дали себя почувствовать; мы же, не в пример им, больше кряхтели, чем на самом деле толкали… Но не в этом суть.
Как только путь освободился, мужики уехали своей дорогой, не переставая, однако, все время оборачиваться в нашу сторону и издеваться над тем, как мы в длинном «поповском» одеянии возимся с лошадьми и возносим молитвы богу с кнутом в руке… Кое-кто из них, свертывая кончик полы «свиным ухом», кричал: «Жид, халамей!» Но Алтера это не очень задевало.
— Тоже мне господа! — заметил он с гримасой. — Есть кого стесняться!..
Меня, однако, их насмешки глубоко задели: за что? Господи, за что?..
— Боже всемогущий! — заговорил я языком причитаний. — Отверзи очи твои и обрати свой взор из Еышнего чертога своего на сынов твоих. Взгляни, как богобоязненные евреи твои стали посмешищем лишь за то, что честно и благоговейно блюдут заветы твои! Обрати на нас милосердие твое, и да обрящем мы милость и любовь в глазах твоих и в глазах всех людей на земле. Защити излюбленное стадо твое и простри над ним милосердие свое. Воззрись и на меня в награду за то, что восхваляю и прославляю имя твое днесь. Пошли мне, рабу твоему Менделю, сыну рабы твоей Гнендл, и всем евреям хлеб наш насущный, и прибыльные дела, и душевный покой. Аминь!
2
Не мешкая долго, мы залезаем в свои кибитки и отправляемся в путь. Я еду впереди, Алтер за мной в кибитке, крытой старыми рваными рогожами, на четырех разной величины колесах, ободья которых стянуты веревками и закреплены деревяшкой между спиц. Просмоленные ступицы, болтаясь на осях, скрипят, кудахтают и места себе найти не могут. Кибитку с трудом волочит высокая, тощая, длинноногая кляча с изъеденной спиной, сплошь покрытой коростой и гнойниками. Всклокоченная грива полна сена и пакли, вылезающей из ветхого хомута.
Моление у меня шло уже к концу: осталась лишь кое-какая мелочь, которой обычно не придают особого значения.
Но едва я покончил с молитвой, как снова началась борьба с дьяволом-искусителем. «Выпей, — стал он меня подзуживать, — хвати рюмочку! Подкрепись!» — «Что ты! — отбиваюсь я от него с укоризной. — Разве можно нарушать пост в такой день!» — «Глупости! — слышу я в ответ. — Что тебе сейчас до Навуходоносора? Есть худшие беды, и то на них внимания не обращают! Не будь дураком! Ты ведь стар, немощен… Сойдет!»
Провожу рукой по лицу, как бы отгоняя от себя назойливую муху, а тем временем бросаю мельком взгляд на свою котомку, лежащую в кибитке. В этой котомке у меня всегда имеется про запас добрая толика спирта, гречневые коржики, ржаной пряник, чеснок, лук и прочая снедь. У меня слюнки текут, есть хочется до смерти, в животе урчит: «Ради бога, рюмочку водки! Ради бога, закусить чем-нибудь!» Быстро отворачиваюсь и, дабы отвлечься от зловредных мыслей, углубляюсь в созерцание окрестных полей.
На голубом, ясном небе ни облачка. Стоит знойный день. Воздух совершенно неподвижен. Хлеба на полях, деревья в лесу как бы застыли, не шелохнутся. Коровы на пастбище лежат усталые, вытянув шеи, и, лишь слегка пошевеливая ушами, жуют свою жвачку. Иные роют рогами землю, бьют копытом и ревут, мычат от жары. Бык, задрав хвост и мотая головой, носится по лугу. Внезапно остановившись, он наклоняет голову к самой земле, нюхает, раздувая ноздри, и, брыкаясь, начинает реветь. Возле старой, кривой, полузасохшей вербы, когда-то ударом молнии расщепленной надвое, стоят лошади, положив головы одна другой на шею, чтобы как-нибудь укрыться от солнца, они хлещут себя хвостами, отгоняя слепней. Высоко на ветке покачивается сорока. Издали кажется, что она облачена в белый талес с черными полосами понизу и горячо молится. Она бьет поклоны, вертит головой, слегка подпрыгивая, и отрывисто сокочет. Потом, затихнув, она вытягивает шейку и смотрит ничего не видящими заспанными глазенками. Кругом — нерушимое безмолвие, ни единого шороха, ни звука. Птица и та не пролетит. И только комарье да мошкара носятся как бешеные в воздухе, жужжат и свистят, пролетая мимо ушей и поверяя какие-то свои тайны… Да еще кузнечики в траве и в хлебах стрекочут…