Зной, тишина, изумительная красота.
Я разлегся на возу в одной, извините, рубашке и арбаканфесе, сдвинув на самую макушку стеганую шапку и опустив до пят бреславльские шерстяные чулки, которых я, грешным делом, не снимаю и летом. Я весь взопрел. Сам по себе пот был бы мне, пожалуй, даже приятен, если бы солнце не светило прямо в лицо. Потеть я люблю и в бане в самую жару могу часами лежать на верхнем полке… Отец мой, царствие ему небесное, с детства приучил меня к этому. Он был горячий, закаленный человек, страсть как любил париться, потеть! Этим качеством он приобрел известность и снискал всеобщую любовь среди своих сограждан. В этом сказывалась изюминка его еврейской души, весь ее пыл. Потому его и считали почтенным, богобоязненным человеком и говорили о нем с уважением: «Да, в искусстве париться он дока! Он до тонкости понимает, что такое баня! Потеть он умеет, на это он мастер!»
Еврею вообще не привыкать стать потеть. Нет ни одной субботы, ни одного праздника, которые еврей мог бы справить, не потрудившись до седьмого пота. Во всем мире, пожалуй, не найдется ни одного народа или племени, которые могли бы в этом отношении поспорить с евреями… Но не в этом суть.
А как хочется освежиться, когда ты в испарине! В горле у меня пересохло, пить хочется до смерти, к тому же терзает голод. Лукавый снова наседает на меня, еще пуще прежнего. Он приводит мне весь перечень еврейских блюд: жаркое с кашей, кисло-сладкое мясо, лапшевник с «жуликом» — фаршированной шейкой, фарфель[6] со шкварками… Помираю! До чего аппетит разыгрался, а бес продолжает свое: галушки, голубцы, студень с ломтиками печенки, редька с луком, индючьи гребешки с тушеным пастернаком… И вдруг, не знаю каким образом, перед моими глазами как из-под земли вырастает моя кстомка. «Лехаим, чудак этакий! — журит меня сатана. — Довольно дурака валять!» Рука моя как-то помимо воли протягивается к котомке, раскрывает ее и быстро хватает фляжку. Воровато озираюсь по сторонам и встречаюсь глазами с мой лошаденкой. Почесывая голову о конец оглобли, она обернулась в сторону кибитки и смотрит на меня укоризненно, будто хочет сказать: «Вот погляди! Задняя нога у меня распухла, обвязана тряпкой, глаз гноится, на шее болячка. Убей меня бог, если я когда- нибудь знала вкус овса. И тем не менее — что поделаешь? — тащусь голодная, хворая, разбитая, а из работы не выпрягаюсь…» Фляжка выскользает у меня из рук и водворяется на свое место. Отодвигаю котомку подальше от себя и, пристыженный, глубоко вздыхаю: «Вот у кого нужно уму-разуму учиться! Бог ставит нам в пример животных… Нет, коняга моя! И я тащу свое ярмо, я тоже от работы не отлыниваю. Ничего, уважаемая, черт нас обоих не возьмет! И человеку и скотине господь помогает…» Но не в этом суть.
Стоит еврею однажды побороть в себе гнусную страсть к чревоугодию, как еда для него утрачивает особое значение и он уже всю жизнь может обходиться почти совсем без нее. Даже сейчас, в наши дни, найдется немало евреев, у которых сохранились лишь едва заметные признаки желудков. Есть все основания надеяться, что со временем — только бы не перевелись на свете «коробочный сбор» и разные благодетели — евреи все больше и больше будут отвыкать от еды, так что у последующих поколений от внутренностей, если не считать геморроя, вообще никаких следов не останется. Зато уж и вид будет тогда у евреев — всему миру на удивление…
Я хочу этим сказать, что, оттолкнув от себя котомку, я как-то приободрился и почувствовал себя гораздо лучше. Я стал думать о торговых делах, напевая мотив какой-то скорбной молитвы. Казалось бы, все в порядке. Но в это время нелегкая принесла хорошенькую молодую крестьянку с кувшином земляники, самого любимого моего лакомства.
Будь на моем месте кто-либо другой, какой-нибудь святоша, он истолковал бы эту историю по-своему: сам сатана, мол, в образе женщины явился ему под благовидным предлогом… Ничего подобного! Я нарочно внимательно присмотрелся. Обыкновенная крестьянка! Предлагая купить у нее всю землянику вместе с кувшином за пятачок, она сунула мне ягоды под самый нос. От аромата у меня дух захватило. В рот набежало полно слюны, сердце заныло. Даже в глазах помутилось — до того захотелось ягод. Из опасения, что я не смогу устоять против соблазна, я соскочил наземь, как человек, удирающий от пожара. Непонятно, как я себе рук и ног не сломал!
— Реб Алтер! — закричал я не своим голосом, намереваясь призвать его в свидетели.
Реб Алтер лежал, растянувшись, на возу спиной, извините, кверху, подперев обеими руками голову. Его красное как мак лицо, раскрытая рыжеволосая грудь, весь его загорелый, обожженный вид говорили о том, что он изнемогает от жары, так что мне его даже жалко стало.