Опорная мысль Фромма, что надо не лечить, а спасать, и что врач не может спасти пациента вместо него самого, но не должен ослабевать в своих попытках помочь ему спастись самому, что врач должен быть наблюдающим участником (со-участником), который, леча пациента, лечится сам (делая это только более зряче, чем пациент), здесь подкреплялась бы самим способом любить больного. Назовем это “умиление-до”: одной из практик, “методик” любви, пограничной между ничего не меняющим чувством-эмоцией и бесчувственной, суровой “деятельной любовью”, которая спасительна только для людей сильных или продвинуто-духовных. Умиление, милование, милость — это особый характер отношения к другому, особый характер отношения м е ж д у двумя — милующим и милуемым; в этом , наконец, есть особый оттенок чувства, не передаваемый словесно, но отчетливо чувствуемый любым, кого хоть раз в жизни что-то (или кто-то) умиляло, кто хоть раз кого-то миловал, кому-то оказывал милость. Такой человек отчетливо чувствует разницу между прощением (отпущением греха) и помилованием (по любви, как любимого сына). Это предельный настрой на другого — полное стремление к нему при полном отсутствии эротического влечения (стремление без влечения — нонсенс? или парадокс — друг гения любви?). Поток чувства, где человек ясно чувствует свое “я” — и вместе с тем растворяется в милующем потоке, потоке частиц умиления, где он предельно трезво и просто видит того, кого милует, но это не мешат ему радоваться даже и нашкодившему ребенку, где, наконец, сама теплота, приятность милования, умиления вытесняет из него все остальное, например, мешающую нам избыточную, сверхконцентрированную память о себе, о том, что “вот, я его еще раз прощаю, сколько же можно..?”.
Впрочем, не буду садиться на своего конька. Добавлю одно: в описанном случае сам собой отпадет и излишний объект любви — “неизвестный друг”. Не могу выразить, как рада была бы я отпадению пятого колеса от телеги.
Труднее избавиться от химеры “друга”, как и от прочих химер, в случае с мужчиной. Тут вообще требуется куда более многоступенчатая работа. Его установку надо еще прояснить ему самому, добиться от него согласия в том, что она ложна, и только затем попробовать ее изменить. Первое, учитывая его способность к самоотчету, представляется вполне достижимым. Второе, пожалуй, тоже. Третье же под вопросом.
Одной из главных трудностей на этом пути самоизменения — если он все же встал бы на этот путь и мы столкнулись бы с ней практически, то оценили бы объем трудности — была бы необходимость его отказа от духовно-психологической в е р т и к а л и.
Если умиление (как и многое другое) является неоценимым вкладом восточного христианства (православия) в строительство личности (вкладом или кладом, который мы, устремляясь за духовным обогащением в Индию или Китай, проглядели у себя под носом), то наличие духовной вертикали, неотделимой от представления о “личном”, персонифицированном Боге, является, на мой взгляд, слабой стороной не только православия и христианства вообще, но всех монотеистических религий. На территории своего исторического распространения оно генетически порождает в людях, пусть даже далеких от конфессионально-религиозного мировоззрения, ложную картину мира, задает фальшивый “скрипичный ключ” восприятия реальности.
Хорошо уже, что “мужчина” своими умом и сердцем дошел до того, что “трансцендировать” очередной увлекший его женский образ, то есть именно считать его образом чего-то иного, высшего, нежели он сам, носителем этого высшего, сказала бы я, “по доверенности”, — неправильно и вредно. Однако от мысли о самом существовании этого высшего, о т д е л ь н о г о от нас, стоящего н а д нами, более того, от необходимости именно это высшее где-то вовне отыскать и в него “поместить свою любовь”, — он не только не отказался, но настаивает на ней, и в обретении этого высшего в “неизвестном друге” видит для себя решение задачи любви. Отказываясь утвердить в качестве реальности одну распространенную и губительную иллюзию, он воздвигает на ее место другую.
Это ведет, я сказала уже, к раздвоению чувства, что всегда чревато трещиной, а потом и изломом. “Держать деньги в разных банках” уместно где угодно, но только не в сфере любовной. Не говоря о том, о чем уже говорилось: “помещение” любви в “неизвестного друга” бесплодно, непродуктивно в отличие от переноса чувства на лечащего врача, вполне определенной и сполна п р и с у т с т в у ю щ е й индивидуальной фигуры.
В сущности, что происходит? Ту силу любви, которая есть в каждом их нас, которая нуждается в объекте-любимом человеке, оба автора письма — по разным причинам — считают невозможным и ненужным направить на другого человека, а считают возможным и необходимым для себя “поместить” в несуществующего-существующего Друга. Направить ему. Такой точкой может быть — почему не назвать вещи своим собственными именами — только Бог. И это традиционный Бог монотеизма, некое верховно-личностное Существо. Сверхличность, которую можно любить и быть Ею любимым в ответ. Что ж, вообще это не по моей части (позже еще скажу об этом пару слов). Но если бы Бог и существовал как “Бог Авраама, Исаака и Иакова”, то и тогда, я уверена, это не выход из положения. Потому что тогда чисто духовная любовь к Нему и плотская любовь к себе подобным — необходимо были бы даны нам как разные виды любви. И вряд ли плодотворно “смешивать два этих ремесла”.
По всему по этому нетрудно предсказать, что вся эта мечтательная “любовь” однажды кончится — и хорошо еще, если просто ничем.
Что же надо, чтобы решить проблему? На мой взгляд, следующее: елико возможно — и невозможно — п о л н о с т ь ю, без прокламируемого “остатка”, сполна “вложиться” в сполна присутствующего рядом. В начале письма говорится (совместно), что любовь возможна только тогда, когда человек н е з а и н т е р е с о в а н. Как раз наоборот — любовь невозможна тогда, когда человек недостаточно заинтересован. Но не собой, а другим. Если ты заинтересован в нем, ты должен быть бесконечно заинтересован им. Можно ли это сделать? Почему же нет.
Надо только отказаться от любезной сердцу псевдоаксиомы, согласно которой наше чувство от нас не зависит и нами не управляется, у него непременно должен быть конец, и это совершенно естественно: чувство, как все живое, умирает. Хватит уже мифологем. Наши чувства в наших же руках — во всяком случае, в достаточно большой степени; и они, конечно, смертны, но только вместе с нами — и кто мешает чувству жить ровно столько, сколько живет его носитель? Никто, кроме нас самих; так, может быть, мы просто не хотим, чтобы наше чувство не прошло, не умерло — и тем самым освободило нас для нового “чувства”, нового увлекательного переживания взамен привычного и стершегося? Но если мы уже рискнули любить всерьез, то есть необратимо, то есть поняли, что перед нами жизненно важная вещь, не обретаемая, как все важное, без отказа ото всего, кроме выбранного, тогда сразу уясняется то простое (хотя и нелегкое), что любовь, если мы строим не на песке, не на нуле, если есть исходный, зародышевый элемент действительного эроса между двумя, любовное чувство может быть разработано, умножено, выращено, как угодно, точно так же, как разрабатывается любой дар, способность, талант, который ничто без работы, без возгревания (и почему-то никого из художников эти слова не шокируют; так почему они должны шокировать или вызывать к себе снисходительное отношение художника своей жизни?), — а может быть заброшено, оставлено без ухода над ним, и тогда действительно обречено рано или поздно завянуть и умереть. Но ведь и балетный танцовщик, прекратив заниматься каждый день у станка и оттого неизбежно потеряв рано или поздно способность танцевать на высокопрофессиональном уровне, скажет (если честен перед собой), что это естественно, в том смысле, что иначе и быть не могло, когда не занимаешься. Однако странно было бы, если бы этот “естественный факт” был бы для него нормальным, воспринимался бы им не катастрофически. Так работай! Не сваливай на “у любви как у пташки...”. Через не-могу и не-хочу — качай свои душевные мускулы.