Тогда я понял только одно. Чего так никогда и не понял. Что вообще я почему-то не могу взять и раздеться перед человеком другого пола. А в частности почему-то могу. Да еще почему-то этого и хочу. В одном частном случае. Когда влюблен.
Наслаждение лишает главного способа самозащиты в этом мире, уважающем только то, что имеет вид. Для того, чтобы не терять вида, нужно постоянно смотреть на себя со стороны — как выглядит любое из моих про-явлений. Этого-то непрерывного, незаметного, как дыхание, самоконтроля — каким-то неуследимо-мгновенным образом лишает человека получаемое удовольствие. Переместившись по эту сторону удовольствия, внутрь его, он перестает видеть себя в 3-м лице.
По мере привыкания к фундаментальной странности мироустройства жизнь перестает представать странной. По мере обнаружения тотальной парадоксальности жизни хронический парадокс начинает вызывать скуку. Но есть парадоксы, к которым не привыкнуть. Вот один: нет ничего более, может быть, противоестественного, чем наслаждение естества. Я продолжила бы пушкинское “все то, что гибелью грозит... таит неизъяснимы наслажденья” чисто по смыслу: а все, от чего ты получаешь наслаждение, моментально перестает грозить гибелью. Магический кристалл наслаждения меняет все; уверена, если бы наслаждению только нужно было, ну, мало ли для чего, чтобы раб его именно для получения наслаждения сварил собственного младенца живьем, оно, ровно на то время, пока он варил бы и помешивал, пока продолжалось бы наслаждение, давало бы ему чувствовать происходящее... ну, примерно так: “А что такого? Все это делают. Не делают? Ну, значит у них свои вкусы”.
Однако плотское наслаждение — в привычном мне слое человечества — нуждается в высшей санкции. Любовное наслаждение без любви — чистый (грязный) блуд. По любви же наслаждаться — достойно. Я наслаждалась любовью только по любви.
Сколько же их было, любимых. И все они, будучи любимы, — были любимы. Неплохо.
Хорошо это или плохо — влюблен? Как посмотреть. Влюбленность противопоставляют любви: первое быстро проходит, второе же нет. С другой стороны — влюбленность любви крайне родственна. Еще не зная любви, с чего бы решили мы, что она так уж важна, что она — хороша и желанна, что лучше ее нет ничего, — с чего, если не по предвестию уже знакомой нам влюбленности? И потом, влюбленный всегда выше самого же себя. Спросить меня, ничего и не нужно от любви, кроме как, чтобы меня-любящая была просто как влюбленная. Вечновлюбленная.
То, от чего сладко, может быть (умозрительно) и дурно, но оно никогда (и ты в собственных глазах, что бы в сладости ни вытворяла) не будет для тебя ощутимо безобразным. Правда же, если бы тебе показали тебя же на пленке, проделывающую это и так, и этак, в корчах и стонах, и ты при этом видела бы себя холодным взглядом, в третьем лице, — ты несомненно сказала бы: “Извините меня, это невозможно. Это спаривающееся животное — не я”. Но в том-то и дело, что наслаждение накрывает тебя словно грозовой тучей, вовлекает, в-тягивает — и никогда не дает тебе передышки, чтобы увидеть себя в третьем лице. Чтобы посмотреть-на-себя.
Точно так же, как прежде я всем естеством сознавала свою высокую себестоимость девственницы, точно так же теперь, всем новым естеством своим, я знала обратное: в мою новую цену заложена сексуальная опытность.
Итак, я верно ждал встречи с женщиной, которая бы вызвала у меня целое чувство, — но понять, что его-то, наконец, я и испытываю, мог только по появлению предвосхищающего, отверзающего ему двери другого чувства. Подлинное чувство (сделаем вид, что говорим о знакомой материи) приходит точно так же, как и неподлинное, — через влюбленность. А влюбленности доверяешься всегда — повинуясь желанию получить наибольшее количество эйфории путем наименьшего усилия. Влюбленность — лучший наркотик из всех: по силе кайфа, который берется мгновенно, словно бы из ничего, влюбленность не знает равных себе разрешенных кайфотворных; ей, как известно, уступает даже “музыка”, включая музыку содвинутых бокалов... о прочем что и говорить.
Жизнь подтверждала — стоило мне ответить согласием, дальнейшее означало вовсе не понижение, но повышение: начиналась моя действительная власть над ним, ведь я могла сделать так, чтобы ему было о ч е н ь хорошо со мной, чтобы он чувствовал себя настоящим мужчиной, — а могла заставить его мучиться собственной мужской неполноценностью (справедливости ради, последнего я никогда не делала, с меня довольно было “сего сознанья”) — и все равно тянуться ко мне, чтобы именно мне доказать свою полноценность. Коль уж скоро я перестала видеть в сексе что-то запретно-стыдное, то наработала и в этой области, как в любом нормальном осваиваемом деле, что-то свое, какие-то умения, — и знала, когда они теряют головы... Зрелая женщина — это звучит. Не то, чтобы гордо, но — в этом есть своеобразная сексуальная солидность. Вкус земного лета. Нечто столь же гуманитарно важное и неотъемлемое, как права человека.
Вверяясь влюбленности, я был обречен каждое возникающее чувство принимать за т о с а м о е , за “наконец-то”. Я просто диву давался потом иногда, чего только влюбленность ни использовала как повод для возникновения. Какому только фокусу ее я не поддавался. Будь хоть семи пядей во лбу, а поскользнешься и упадешь, где и все.
Темперамент мой cреднестатистичен. Бывали восхительные мгновения, которые вспоминаешь вдруг... но если изъять мгновения из целого, то в целом — чисто физиологически, думаю, могла без этого обойтись. Чего-то бы мне, конечно, не хватало, — но мало ли без какого еще “чего-то” мы, прикинув все плюсы-минусы, жертвуя усладами (динамикой), но выигрывая в спокойствии (статике), обходимся — без истерик. Но вот — психологически... Человек всегда найдет, чем в себе гордиться; я знала женщин, волею сложившейся так, а не иначе судьбы попавщих в стихию монашества — и тут же начавших гордиться своей неотмирностью. Я попала, напротив, в обычную стихию — и с тою же, скорее всего, усредненной истовостью начала тихо, спокойно гордиться собой в сексуальном отношении. Есть ли женщина, которая не любила бы себе нравиться? Ненарцисса. Я такого имени не встречала. В моей квартире три зеркала, но смотрюсь я только в одно. Только в нем я такая, какой должна быть, чтобы нравиться себе.
Но главное, вот слушайте, слышите? — главное, мне нужны были не наслаждение и не гордость собой. Мне нужно было самое простое: близость. Прожив несколько лет сначала с одним им и затем сменив его на второго (неверно; второй как бы и стал первым, первый опыт после второго показался небывшим, первый стал нулевым, нулевой цикл распечатывания себя для настоящего первого; а совсем, совсем не таким казался, пока мы с ним впервые... ах, какая все глупость в этой жизни... и все казалось, что знала я лишь одного, одну большую любовь к одному, и только на третьем поняла, что вот, смотри, начинается самая настоящая другая любовь... но странно, потом, после, после, мой второй, даже и разлюбленный, только он, в отличие от остальных никогда не вспоминался как очередной нулевой, но уже и годы спустя — как часть, как избытая часть м е н я самой), — не можешь приноровиться к ветру одиночества. С непривычки он кажется ледяным.
Чтобы погреться (что в этом плохого? пусть скажут те, кто знает, что такое настоящий холод), подойдет первый возникший возле серьезный человек в твоем вкусе. Ровно настолько, чтобы чувствовать себя приличной женщиной, которую ведь только одно и отличает от, извините великодушно, бляди — не количество любовных связей (кто их нынче считал в жизни самой приличной женщины?), а именно то, что не меня выбирают, но — я.
Конечно же, в первую очередь вынужден был я отдать обычную мужскую дань обольщению зрения. В кого только не звал (и зов никогда не оставался без отклика) меня влюбиться “светильник моего тела”. Моё око. Око-ём. Око-ё-моё. Ладно бы я влюблялся в красавиц — за то, что они не такие, как другие, а красавицы.
Но я мог поддаться на любую приманку ока. Просто: волосы. Длинные распущенные волосы. Помню, когда-то это было, а все помню, одной из них нужно было только приподнять передо мною несколько раз над ушами синхронно двумя руками (Вы, конечно, знаете, как они — все одинаково и все одинаково эффективно — это делают) свои длинные распущенные волосы, задержать их на весу и опустить, чтобы вызвать во мне “порыв чувства”. Интересно она это проделывала — так, словно бы никого и не было рядом, словно бы для самой себя, словно бы ей это зачем-то самой нужно было — взвешивать свои волосы. Интересно также, когда я бросился к ней, она отшатнулась от меня с таким первородным испугом, с таким негодующим удивлением, как будто последствия ее тело- и душе-движений, будто бы совсем бесцельных, были ей самой совершенно неясны и совсем уж нежданны (теперь понимаю, наученный опытом, что она и в самом деле не ожидала т а к о г о их воздействия: когда женщина сама ставит первый акт пьесы, она и проигрывает внутри себя развитие действия только в первом акте, не предвосхищая дальнейшего, чтобы с полным интересом, полной отдачей следить за как можно более естественным, увлекательно-экспромтным и, главное, полным, пятиактным развитием событий, — и тем, что ты торопишь происходящее прямиком к третьему или четвертому акту, ты непоправимо комкаешь все, срываешь пьесу... да уж, чего хорошего можно после этого от нее ждать?).