Выбрать главу

— Не перебивай, травило! Говорю, так глаза горят, что за две мили видать. Так вот, Земсков опять мне: «Вставай, — говорит, — ещё раз!» Словом, три раза бросал он меня, как маленького. Это меня-то — кочегара! Потом надел китель и объясняет: «Это — самбо. Слышал? Я своих буду учить в свободное время, а ты тоже можешь приходить, если хочешь. Такому, — говорит, — здоровяку, если дать приёмы, так он один десяток фашистов задушит, а на своих не бросайся. Дура!» И верно — дура.

В то время как в сарае шёл этот разговор о Земскове, лейтенант пересекал пустое, сожжённое вражеской артиллерией село. Он дошёл до околицы. Под луной на фоне сахарного снежного наста выделялась машина с автоматической пушкой. Увалень Писарчук стоял на откинутом борту, прислушиваясь к неясному гулу далёкого самолёта. Из-за горизонта через равные промежутки времени взлетали белые ракеты. Все было спокойно.

Побывав у всех своих орудий, Земсков вернулся в сарай. Костёр догорал. Матросы уже успели поужинать. Кто-то затянул песню об Ермаке. Щемящая грустная мелодия то взмывала, подхваченная десятками глоток, то снова сникала, и тогда слышался только чистый тенор запевалы — старшины 2-й статьи Бориса Кузнецова.

Мрачная привольная песня взволновала Земскова. «Может быть, завтра многих из этих поющих уже не будет в живых, — подумал он. — Правда, нас берегут, охраняют, переднего края не видим». К нему подсел Рощин, который уже успел натянуть полушубок.

— Слушай, Андрюша, — он явно пытался загладить свою грубость, — наверно, так и не увидим ни одного немца. Трясутся над нами, как над невинными девочками. Перед матросами стыдно.

Земсков пожал плечами. Он понимал, что вооружение дивизиона было секретным. Ни при каких случайностях оно не должно попасть в руки врага. Наставление предписывало гвардейским миномётным дивизионам реактивной артиллерии действовать не ближе пяти километров от переднего края и тотчас же уходить после залпа, чтобы не попасть под огонь противника. Обо всем этом Рощин, конечно, знал. Знал он и о том, что спустя десять минут после ухода дивизиона с лесной поляны вся она была вскопана авиабомбами. Высказывая своё недовольство излишней осторожностью командования, Рощин старался выставить собственную морскую лихость. Он действительно был смелым человеком и боялся только одного: чтобы кто-нибудь не забыл о его смелости. Яновский знал цену Рощину, который вместе с ним выходил из окружения. Уже не раз комиссар говорил Арсеньеву: «Рощин — парень отважный, но хвастун. Несерьёзный человек. По легкомыслию может наделать глупостей». Арсеньев хмурился: «Смелый — это основное. Остальное приложится. А из труса ни черта не получится, будь он семи пядей во лбу».

Яновский и Арсеньев все ещё присматривались друг к другу. Уже возникшая взаимная симпатия никак не могла распуститься под прохладным ветерком арсеньевского недоверия.

В тот вечер, когда Земсков угощал разведчиков рощинским спиртом, Арсеньев и Яновский сидели над картой в одной из немногих уцелевших изб. Карта была только что склеена. Новые листы поступили накануне. Они охватывали обширное пространство западнее Москвы, и это вызывало у всех хорошее настроение. Открывалась новая глава ещё не написанной истории Великой Отечественной войны. Уже приподнялся уголок последней страницы той главы, которую когда-нибудь назовут «Оборона Москвы», и пытливый человеческий взгляд спешил разобрать неразличимые пока строки следующих страниц.

Только теперь Яновский рассказал Арсеньеву о своём выходе из окружения. Стационарные артиллерийские установки приказано было взорвать, когда соседние части отошли под прикрытием огня морских батарей. Оставалось по два — три снаряда на каждое орудие.

— Всю жизнь внушали комендорам, что от одной песчинки в канале ствол может разорваться, — рассказывал Яновский, — а тут сыпали песок целыми пригоршнями, пушки стреляли, но не взрывались. Их пришлось загрузить песком и щебнем до самого дульного среза…

Арсеньев сидел на почерневшей дубовой табуретке, положив пистолет и бинокль на стол, за которым, вероятно, обедало не одно поколение подмосковной крестьянской семьи. В полумраке поблёскивали медные ризы икон в углу, а на комоде светился тонкий мельхиоровый кубок — странный предмет в этом дедовском доме — очевидно спортивный трофей кого-нибудь из представителей молодого поколения семьи.

В дверь постучали. Вошёл кок Гуляев с двумя котелками. В одном были разогретые консервы, в другом поджаренная тонкими ломтиками картошка.

— Балуешь нас, Гуляев, — сказал Яновский. — Как дела на камбузе?

— Не беспокойтесь, товарищ комиссар. Матросы накормлены всегда вперёд начальства. Порядок морской!

Когда поужинали, Арсеньев напомнил:

— Значит, взорвали орудия, Владимир Яковлевич? Какая была система?

— «Бе-тринадцать». Своими руками взорвали. Вот тогда я узнал цену каждому из наших людей. Сунулись в одну, в другую сторону — кольцо. Казалось бы, думать только о спасении, а Шацкий меня спрашивает: «Как вы считаете, товарищ комиссар, доверят нам новое оружие?»

Решили прорываться под селом Русаковское. Дождь лил не переставая. Но перед атакой по традиции ребята начали скидывать серые шинели. Остались кто в бушлате, кто просто в тельняшке. И сразу к нам стали проситься пехотинцы. Их много блуждало тогда. Выходили группками и в одиночку. А тут увидели такое ядро! В первой атаке погиб командир батареи, но матросы уже набрали ход. Выбили немцев из трех деревень.

Яновский долго рассказывал о том, как горсточка моряков шла по тылам врага, и Арсеньев невольно сравнивал их путь с последним выходом своего корабля. «Да, — думал он, — эти люди имеют право сражаться под Флагом миноносца. Ну, а как новые, те, что не слышали ни разу свиста снаряда над головой, вчерашние школьники, пехотные новобранцы, солдаты и сержанты, переодетые в морскую форму. В дивизионе немало таких, как сержант Сомин, который все старается сделать сам, вместо того чтобы командовать людьми».