Ввели в кабинет, обшарпанный какой-то, грязной зеленой краской грубо покрашенный.
Человек в гражданском сидит, видно — следователь. Молодой, чисто выбритый, «Шипром» пахнет, и глаза незлые.
— Садитесь, Прохоров, можете курить (а я курил тогда «Казбек»- дорогие).
— Повезло Вам, Прохоров — дело закрыто. Курсант в больнице очнулся, чувствует себя хорошо, даже врачи удивлены. Сидеть бы Вам за тяжкие телесные, да полковник приезжал, командир училища. Привёз письменные отказы от претензий всех побитых вами курсантов и ходатайство о прекращении дела. Я был против, но наверху дело замяли, видно училищу скандал не нужен. Вы свободны. Можете идти, вот пропуск на выход. Там внизу вас старик какой-то дожидается. Не попадайте к нам больше, Прохоров.
Ничего не понимая, бесчувственный как бревно, словно обухом сзади ошарашенный, спускаюсь вниз в приёмное, навстречу — мой дед. Строгий, высокий, на груди полный «Георгий», в руке плеть держит, рядом охранник мой стоит, пожилой, усатый, видно только что говорили они о чём-то.
Сверкнул на меня дед очами из под бровей кудлатых, да как вытянет кнутом плетёным из бычьей шкуры со всего маху, у меня аж дыханье от боли перехватило.
— Кланяйся, Семён, вот этому человеку, он теперь твой первый благодетель, к Богу тебя оборотил. Да имя его, раба Божия Димитрия в памяти своей ножом вырежи! Во всю остатнюю жизнь за него молиться будешь! Он и телеграмму домой о тебе паршивце прислал.
И вновь кнутом взмахнул. Охранник-то мой, хвать его за руку, не даёт ударить:
— Ты что, Тимофей Васильич, не ровён час самого посадят! Оставь ты его! Вишь — Господь его услышал, чудом дело-то закрыли! Простил его Бог, и ты прости!
— Прощу. Но накажу. Всё, Семён, кончилась твоя Москва! Домой едем. Тебя невеста ждёт.
— Какая невеста?
— Увидишь.
И поклонился до земли охраннику моему:
— Спаси тя Христос, Дмитрий Иванович, век за тебя Бога молить не забуду!
Затем резко повернулся на каблуках и пошёл к выходу.
Дверь родительского дома мне открыла Нина.
— А, ну! Нина Петровна! Расскажи моквичу как тебя по деревенски за меня выдали!
— Оставь, Семёнушка, что тут рассказывать, Алексею такое поди неинтересно!
— Очень интересно, Ниночка, расскажите пожалуйста, я и так уже второй день словно в другой стране и в другом веке живу! Бога ради, расскажите!
— Ну, уж коли хотите… Всё у нас по простому было. Мне тогда семнадцать только исполнилось, к родителям моим пришли Тимофей Васильевич, дедушка Семёна моего, да мама его Анисья Игнатьевна, нарядные и серёзные такие! Меня мамка из дому выставила, да я — к окну, и, грешным делом, всё и подслушала.
— Мои родители Семёновых за стол усадили, чай там, что было в доме — на стол, посидели для порядку. Потом Тимофей Васильевич говорит:
— Пётр Сергеич! Кабы всё по хорошему было, я б тебе счас про купца да товар зачал. А, как купец не в порядке, то я к тебе, почитай, за милостью пришёл. Внучка моего Сёмку ты знаешь, неплохой был мальчишка. А сейчас в Москве в «околотке» сидит. За пьяную драку. Мне добрый человек телеграмму прислал, что судить должны были Сёмку — поувечил он кого — то. Но, Бог мило-стив — отпустят. Пишет чтоб я забрал его от греха подальше. Спаси Господь того благодетеля во вечные веки! Еду за ним сегодня. Кого привезу — не знаю — почитай пять лет не видел. Вишь вот — как на духу тебе рассказал, ничего не утаил. Теперь, всё зная, от-веть мне — отдашь ли за моего шалопая младшенькую свою, Нину?
Помолчал папка, и говорит:
— Пусть Мотю идёт спрашивать. Коли Божья воля есть — отдам. Я ваш Прохоровский род знаю. У вас коли мужик и задурит, то не по злу а от силушки лишней, которой — уж и наградил же вас Господь! Сёмку твоего с детства уважал, ладный был парень, думаю — исправится. Коли Мотя благословит — забирайте Нинку!
Я у окна — не живая не мёртвая. Семёна и не помню хорошенько, он в армию ушёл — мне только двенадцать стукнуло, и вдруг — раз — и «забирайте»! Ужас! Похолодела вся, сердце почти не бъётся! А тут отца голос:
— Нина! Поди в избу!
Я вошла, вся дрожу. Отец встал, перекрестил меня и говорит негромко:
— Дочка! Иди к Мотюшке, скажи — отец спрашивает — есть ли воля Божья идти мне замуж за Семёна Прохорова? Что она тебе скажет — придёшь и нам поведаешь. Иди с миром, голубка моя!
Пошла я к Моте нашей «Боженькиной». Она в сарайчике жила летом в последние годы жизни, там и людей принимала. «Келейкой» свой сарайчик называла. Вхожу к ней в «келейку» — она в креслице вот в этом сидит, в котором вы Алексей сейчас, в сарафанчике тёмненьком, застиранном (шить себе новое по многу лет не позволяла и стирала сама), платочек, как сейчас помню, праздничный на ней одет — «Пасхальный», чёточки в руках затёртые и сияет вся — «Исайя ликуй» — напевает. Я так удивилась, что и про своё дело-то позабыла.
— Мотюшка — спрашиваю — сегодня ж разве праздник какой? Нет ведь в месяцеслове даже «пол-елея»?
— Праздник у меня! Праздник! Крестницу любимую замуж отдаю, Нинушку драгоценную! За добра молодца Симеона Евграфовича! Будет жить с ним счастливо, слушаться его во всём, кра-а-сивых деток растить!
Я так и ахнула:
— Мотюшка! Я ж его и не знаю совсем!
— А под венец пойдёшь — и узнаешь.
— Мотюшка!!!
— Раба Божья девица Нина! Есть воля Божья тебе за Семёна идти, так отцу и скажи! И ещё — собирай вещи да, сейчас же к жениху в дом уходи — так Богу угодно. Подойди, поцелую тебя, радость моя, будь счастлива и Господа всегда благодари! Да благословит тя Господь «во вся дни живота твоего»!
Вернулась я в избу ни жива ни мертва, всё отцу с матерью рассказала, Прохоровы тут же сидят. Тут мамка моя, допреж того ни слова ни проронившая, как закатится причитать: — Ой, дитятко моё малое, как я тебя во чужи люди отпущу?! Как расстанусь с ненаглядной моей?!
Ну и прочее, что матерям положено. Отец глянул на неё, останавливать не стал, перекрестился, повернулся ко мне:
— Клади, Нинка, свой сундучок в синюю тележку, да запрягай в неё Игрунка. Будет он тебе с тележкой в приданое, большего дать нечего. Езжай в новый дом, коли так Мотя сказала, она, видно, знает. На свадьбу придём. Бога бойся, мужа почитай. Тимофей Васильич, ты уж это… присмотри… Прощевайте пока. Пойдём жена, ульи поглядим, они тут без нас разберутся.
И, забрав с собой причитающую мамку вышел из избы.
А то, почему мне Мотя сразу к Семёну в дом велела ехать, я в тот же день и поняла. Едва у них во дворе мой сундучок с тележ-ки сняли, Анисью Игнатьевну, маму Семёнову, удар хватил, инсульт то есть. Парализовало у неё полтела, сына так в постели и встретила. И я, до захода солнца ещё, уже в новом дому хозяйкой стала. Вот так я и сосваталась. Ничего интересного, Алексей.
— Ну уж и ничего! На моё бы место Островского, вот бы счастлив был такую историю услышать!
— Вы Островского Николая Григорьевича имеете в виду? Учителя из Зареченска?
— Нет, Ниночка, я имел в виду великого русского драматурга.
— Полно Вам шутить, Алексей, над нашей простотой деревенской! Какая история? У нас тут всё просто да однообразно.
— Просто — может быть, да простота такая дорогого стоит. А про то как ты в лесу заблудился, Семён Евграфыч, не забыл? Расскажи, будь другом!
— Ну, этого я никогда не забуду. Случилось это в шестьдесят первом, Хрущёв, как раз, обижать сильно Церковь начал. К нам тогда тоже какие-то «упалнамоченные» приезжали, двое в польтах и шапках — «барашках», хотели церкву закрыть. Но у нас мужики серьёзные были, пришли в контору, человек пятнадцать, закрылись с теми чинушами, председателя с бабами на двор отправили. И говорят «упалнамоченным»:
— Тут вот в кулёчке деньги — на две «Победы» хватит, а вот — мешки рогожные, крепкие. Вы, товарищи, выбирайте — написать в своих бумажках так, чтобы про нашу церкву власти и не вспоминали больше — и вот вам от людей чувствительная благодарность. Или в прорубь в мешочке, оно как раз и стемнело уже. Сомы в наших краях крупные, бывают и по шести пудов, так что по весне всплыть будет нечему.