От всей этой архаично-солидной обстановки, включая то, как быстро и деликатно ухаживала за нами Анна Сергеевна, веяло чем-то элитно-советским и даже дореволюционным, явно вымирающим, но уходящим без ропота, с достоинством истинного благородства. За столом было тепло, уютно и немного грустно.
— Анна Сергеевна! Не будет нескромностью спросить, сколько лет Аристоклию Ивановичу?
— Сейчас скажу, батюшка, дай Бог памяти… мы поженились в 1952-м, мне тогда было девятнадцать, а ему — двадцать шесть лет, стало быть, сейчас ему должно быть…
— Семьдесят девять, — подсказал я.
— Да, да, точно, семьдесят девять, юбилей четыре года назад отмечали в ЦДРИ, даже президент поздравление прислал! Я, правда, официально приглашена не была, оно и понятно, но меня старая подруга, Валечка П-ва, провела, я с галёрки всё наблюдала, торжество богатое было, спонсоры постарались. Аристоклий Иванович много состоятельных друзей имеет.
— А что со здоровьем у него, серьёзные проблемы?
— Не говорит он об этом. Плохо ему, это видно, сильно плохо, а в чём дело — не говорит. Третью неделю на даче живёт, и всё один. Позавчера меня из города вызвал по телефону поухаживать за ним. А сам всё больше лежит.
Я приехала, спрашиваю: где же Элеонора, нынешняя его супруга, где Маша, дочка от второго брака, Зина и Саша от третьего, или наш общий с ним сын Мишенька? Мишенька папу очень любит, он бы договорился со своим владыкой, тот отпустил бы его поухаживать за папой, я знаю, что владыка В-ий человек культурный и понимающий.
Ах, простите, батюшка, вы же не знаете, что наш с Аристоклием Ивановичем сын в С-кой епархии протодиаконом у владыки В-ия служит уже много лет. Ему не раз священство предлагали, а он всё отказывается, прикрывается своим недостоинством, да и служение протодиаконское сильно любит. Голос у него, как у Аристоклия Ивановича, сильный, красивый, бархатистый. Владыка В-ий его уважает и материально поддерживает, а то трудно было бы ему на диаконское содержание пятерых деток с неработающей больной матушкой поднимать.
А Аристоклий Иванович ответил, что Элеонора с их пятилетним сыночком в Америке, ей там какой-то особый косметологический курс проводят по омолаживанию. Мне-то кажется, что в тридцать два года рановато ещё омолаживаться, ну да сейчас всё по-другому, им — молодым — виднее. Да и остальные его дети — кто бизнесом очень занят, кто на сцене или снимается — в общем, все, как сейчас говорят, «при делах». Он их беспокоить не захотел. Я-то вроде не «при делах», вот он меня и позвал.
Откуда-то издалека слабо звякнул колокольчик.
— Аристоклий Иванович проснулся, зовёт! — встрепенулась Анна Сергеевна. — Батюшка, я сейчас посмотрю его и скажу ему, что вы приехали!
Мы с Флавианом молча переглянулись. Вскоре Анна Сергеевна вернулась.
— Батюшка Флавиан, Алексей! Аристоклий Иванович вас обоих зовёт, пойдёмте к нему!
Пройдя через широкий коридор, увешанный фотографиями Аристоклия Ивановича в разные годы и в разных ролях, мы вошли в большую комнату, служившую, очевидно, гостиной и кабинетом. Тот же массивный, старинный, дворянско-купеческий с элементами элитно-советского стиль присутствовал во всём убранстве интерьера. На всех стенах были портреты хозяина — фотографические, написанные маслом и темперой, углём и акварелью.
Два бюста хозяина кабинета, один — бронзовый на широкой мраморной полке слегка тлеющего камина, другой — белого камня на круглой деревянной тумбе в углу, вдохновенно величественные, венчали собой экспозицию густо наполнявшей кабинет монументальной славы признанного гения сцены.
Сам Аристоклий Иванович полулежал на широком «сталинском» диване, обитом потертой кожей и тускло поблескивающем медными фигурными шляпками гвоздей. Несколько подушек поддерживали его массивное тело в удобном полулежачем положении, ноги прикрывал ворсистый клетчатый «шотландский» плед.
— Присаживайтесь, отец Флавиан, и вы, молодой человек, присаживайтесь — прозвучал знаменитый своей бархатной глубиной, слегка слабеющий голос. — Аннушка, присаживайся, милая, я хочу, чтобы вы все слышали мою речь.
Мы расселись по креслам: Флавиан — напротив изголовья больного, я — ближе к камину, Анна Сергеевна — на плюшевом креслице в углу у двери.
— Я, отец Флавиан, умирать собрался, у меня рак в последней стадии, быстротекущая форма.
Анна Сергеевна слабо вскрикнула в своём уголке и прикрыла лицо руками.
— Анна! Перестань! — ласково-повелительно произнёс старый артист, — когда-нибудь конец ко всем приходит! Не переживай ты так!
— Я, отец Флавиан, третий месяц о своём состоянии старым другом-хирургом извещён и уже в житейском плане к этому исходу приготовился. Завещание оформлено, инструкции адвокату даны. Осталось только душу в порядок привести, с Богом примириться, если только Его Милость ко мне, горькому грешнику, снизойдёт!
— Уже снизошла, — Флавиан перекрестился и погладил дароносицу на груди, — Господь вам, Аристоклий Иванович, Своего служителя прислал и Сам в Святых Дарах явился!
— Вижу, батюшка, и, поверьте, трепетно благоговею. Я тут в последнее время немножко книжки духовные почитал, — он указал кивком красивой седой головы на стоящий у изголовья дивана резной столик с дюжиной лежащих на нём книг, из которых я сразу узнал Евангелие, «Закон Божий» протоиерея Слободского, «Мою жизнь во Христе» отца Иоанна Кронштадского и «Лествицу» преподобного Иоанна Лествичника. Кажется, там лежало ещё житие преподобного Серафима Вырицкого и несколько других церковных изданий.
— Почитал и многое впервые для себя открыл и осознал. Главное, осознал. И ужаснулся. А потом умилился любви Божьей и на Его всепрощение проникся надеждой. Потому и позвал вас, отец Флавиан, и хочу пред вами принести покаяние за всю свою жизнь.
Я привстал, намереваясь выйти, но Аристоклий Иванович остановил меня.
— Останьтесь, молодой человек, и ты, Аннушка, останься. Я сначала хочу при вас покаяться, ведь была такая традиция, батюшка — публичного покаяния, кажется, в «Лествице» упоминается?
Флавиан кивком подтвердил.
— А уж я всю жизнь грешил на публике и на публике мне и каяться, наверное, так же положено.
Он умолк, собираясь с силами и переводя дыхание, видно, пытаясь сосредоточиться на чём-то важном.
— Главный мой грех, отец Флавиан, это не вино, не женщины, хоть и этим я нагрешил неисчислимо, главный мой грех в самой профессии моей фундаментом заложен — Тщеславие! Я, как Сатана, — славу возлюбил и возжелал её, славы безмерной, непрекращающейся, во всех её формах: в аплодисментах, наградах, афишах, статьях, портретах, в восхищённых женских взглядах… Вон какой «иконостас» на стенах красуется… Три шкафа книг, статей, альбомов да папок с газетными вырезками насобирал. Всё о себе любимом.
— Лёжа на этом, теперь уже — Смертном одре, я понял, что за всю свою жизнь никого, кроме себя, не любил, ни жён — прости меня, Аннушка, — ни детей, ни покойных родителей. Потому и оставлял их без сожаления и не ценил того, что мне в жизни самого ценного Господь давал — любовь близких. Вся моя способность любить лишь на самого себя расходовалась да на сценическое искусство, и то только потому, что оно мою жажду славы и самолюбования удовлетворяло. Как наркотик, всего меня порабощало. Творцом себя ощущал! Богом сцены! Ведь некоторые поклонники именно так в глаза и величали — богом, а я, червяк ничтожный, этим кощунством упивался…
Все мы — артисты, люди искусства, этой страстью больны, все «славоманы». Поверьте мне, умирающему старому лицедею. Я это хорошо знаю и перед лицом смерти кривить душой не буду.
Все высокие рассуждения о Храме Искусства и высоком служении ему — враньё! Храм-то — храм, да себе самому! И бог в этом «храме» — сам артист, и себе, только себе он восхищения и славы жаждет! Бедный и несчастный! Ибо настоящий Храм и Настоящий Бог, и настоящая Вечная Слава вовне остаются, недостижимые для переполненного страстью тщеславия актёрского сердца. Редко кто из нашего брата-артиста искренне к вере приходе единицы. И те — либо со сценой порывают бесповоротно, либо мучаются служением двум господам. Горе, а не жизнь! А уж какая война за кулисами ради этой славы, какие подлости, какие интриги, какая мерзость!