Щуров входит, за ним прыгают в вагон артисты. По-е-е-ха-ли-и!..
Назначение Щурова совпало с новыми веяниями в общей системе руководства искусством. Панические слухи о том, что правофланговыми теперь будут затюканные ранее таланты, как буря, проносились тут и там. Загнанными талантами были готовы признать себя все и спорили только о том, кто больше перенес гонений, чей челн сильнее потрепали житейские бури. Ждали также репрессий, сокращения штатов, крайне суровой переаттестации и катастрофического уменьшения окладов.
Щуров был солидным, почтенного возраста начальником. Неброский костюм, папка для бумаг, валидол в кармашке, большой носовой платок, ручка с золотым пером - джентльменский набор всякого руководителя со стажем. Говорил он тихо, но властно. Казался любезным, но без панибратства. Тревожные опасения артистов были напрасны - никого он не увольнял и не переаттестовывал, о возвышении загнанных талантов тоже не заикался. Видимо, веяния времени обошли его стороной или он сумел их обойти неважно. Свое назначение к нам Щуров, видимо, расценивал как опалу. Вне всякого сомнения, ему хотелось возглавить нечто большее - главк или министерство. Эта тайная мысль ясно читалась на его лице, раз и навсегда принявшем обиженное выражение.
Административная хватка у О.Щурова была железная. Первым делом он провел ремонт здания, затем купил новые барабаны для оркестра и распорядился ввинтить стосвечовые лампочки в гримуборных. После этих свершений Щуров начал осыпать благодеяниями непосредственно коллектив доставал путевки в санатории, устраивал детей артистов в ясли, для слабого желудком Жени Савельева выхлопотал талоны на спецпитание и, как венец всего, пробил три отдельные квартиры для особо ценных сотрудников.
Миф о Щурове как о закоренелом альтруисте потерял свою силу, когда он начал добиваться для цирка заграничных гастролей, и не куда-нибудь, а в Италию, даже больше - в Рим! Стало очевидно, что, возвышая коллектив, директор не прочь возвыситься сам. Но это было не суть важно. Слово "Рим", как гром, прогремело над церковью, ввергнув коллектив в состояние восторженной паники. Интеллектуальный центр группы, лилипут Женя распространял слух о том, что на представление в Риме придет сам папа римский, обожающий цирк. Новость повергла в трепет артистов. Убежденный безбожник Сурен Гарун вызвался сделать антиклерикальный иллюзион "Монах и послушница", но был с гневом осужден товарищами. Особенно неистовствовал лилипут, у которого были свои планы насчет папы римского. Хотелось побеседовать со стариком о возможности существования души отдельно от тела.
Единственную преграду на пути к Вечному городу представлял худсовет по приему программы. Я со злорадством узнал об этом. Мне, слава богу, худсовет не грозил. В цирке я уже два года не работал и вообще начал постепенно привыкать к своему второму имени "Федор".
...Дзанни пришел вчера, впервые за годы нашей размолвки. Не сняв пальто, он остановился на пороге комнаты и властно объявил:
- Я принес твой костюм: кафтан и парик. Завтра ты будешь показывать наш номер. Худсовет предупрежден.
Он умолк, в упор глядя на меня, и добавил с морозной вежливостью:
- Перфаворе, мио каро, не упрямься.
- Перфаворе, перфаворе! - взорвался я. - Не нужно мне ничего! Я устал от всего, устал! "ОВУХ", понимаете? Аппарат Судьбы. Я же сто раз вам говорил о нем. Все уже предрешено, и это не мои фантазии.
- Какой дремучий фатализм! - пожал плечами Дзанни и сел на стул, демонстрируя своею позой, что уйдет нескоро и вряд ли побежденным.
Я визгливо, по-старушечьи засмеялся и тоже сел. Дуэль!
- Вот скажите мне, Николай Козимович, зачем вы со мной мучаетесь? Неужели вы с вашим опытом житейским не поняли, что я не тот, на кого можно ставить? Я не "мотофозо". И вообще, - я развязно подмигнул Дзанни, - у меня теперь все другое: жизнь, интересы, знакомые, даже имя...
- Я ручаюсь за успех, - сказал он.
- А-а, вы решили предпринять обходные маневры! Понимаю: вы купили членов худсовета! Вы купили их! - вскричал я, любуясь собой.
- Я просто хорошо знаком со Щуровым.
- С этой старой чиновничьей крысой? Хо-ро-шие у вас знакомые!
- Он хуже, чем просто крыса, - Дзанни моргнул по-птичьи и вдруг улыбнулся: - Он - убийца.
- Здравствуйте! - я развеселился по-настоящему. - И руки по локоть в крови?
- Как это ни банально звучит, но ты прав.
- И, значит, перед убийцей я завтра должен кривляться?
Он молчал, ожидая услышать вслед за этим нечто заветное, взлелеянное. И я спросил:
- Вы не знаете такого... Безбородова? Если бы от него зависело что-то, вы бы меня и перед ним заставили Моцарта играть?
Ничего не случилось - Дзанни не изменился в лице, не побледнел, и я сразу почувствовал робость.
- Кто рассказал тебе о Безбородове?
- Никто, - глупо соврал я. - Считайте, что я был в "ОВУХе" и мне ваше "Дело" показывали. Там все написано: и про город N, и про Безбородова, и про черненькое распятие, которое у вас было...
- Распятие? Ах да, распятие... Я тогда очень верил в Бога, я считал себя божьим любимцем. Но Бог никак не сумел помочь мне, когда надо было. Когда молчит Бог, появляется Безбородов.
Дзанни качнулся на стуле и вдруг закричал тонко и хрипло:
- Ты - предатель! Все, чему я тебя учил, ты умудрился опошлить. А причина сажая простая: внутри тебя гниет честолюбие, но из уродливой гордыни ты не даешь ему выхода. И все унижения, о которых ты говорил, брехня трусливого, малокровного неудачника. Прего, открой мне дверь. Я больше не приду сюда. Никогда!
Не глядя на меня, Дзанни встал. Я почувствовал, как невидимый поводок сдавил мою шею. Но не хотел я покоряться Дзанни, не хотел!
- Слушайте, слушайте! - забормотал я, заступая ему дорогу. - За что вы мучаете меня? За что унижаете? Что я вам сделал плохого?! Поймите, поймите, я не могу продавать себя, не могу кривляться!
Он обрадовался - в глазах появился ртутный блеск, на щеках - румянец. Он ждал этих моих слов, чтобы бросить в ответ:
- А разве ты не продаешь себя, когда кривляешься в угоду иностранцам?
- Но ведь это вы учили меня лицедействовать, вы приучили меня играть перед любой публикой! Правда, вы меня в драму прочили, а на деле вышел грубый фарс и роль Федора.
- Какая же у тебя цель, Федя? Объедки с вельможных столов собирать? Ты сошел с ума.
Дзанни попытался отстранить меня брезгливым жестом. Я схватил его руку в кожаной перчатке и начал трясти ее, крича:
- Оставь-те ме-ня в по-кое! От-пус-ти-те ме-ня!!!
Он вырвал руку. Я загородил ему путь.
- Простите меня, поймите: я ведь... эмигрант. Вот, вы удивились, наконец! Представьте, что вы лишены родины, что больны ностальгией до кровавой рвоты, до желания застрелиться в нужнике... Наконец вам позволяют поехать домой на короткое время. Эмигрант счастлив, но счастье это отравлено мыслью о том, что придется возвращаться и, быть может, навсегда... И только что землю родную завидит во мраке ночном...
- ...Опять его сердце трепещет, и очи пылают огнем. И что все сие означает?
- А то, что я - эмигрант. Мне страшно не по воздуху ходить - там моя родина, и я не боюсь смерти. Мне страшно вернуться на землю.
- Несчастный дурак... Ты боишься спуститься, хотя у тебя есть возможность взлететь снова... Щенок! Что бы ты сказал, если б не мог взлететь уже никогда? И я был Флейтистом и ходил над землей... И моя флейта пела голосок веселым и свежим, как у античной богини. Все это я потерял и один день - когда мне переломали ребра...
Дзанни вдруг замычал не по-человечески и, глотнув воздух, продолжал уверенно:
- Завтра мы выиграем, Флейтист. Щуров мне мно-о-го должен. И пусть попробует сделать не так, как надо. Я все ему вспомню: как по роже бил, и как сутками без сна держал, и лагерь для уголовников тоже вспомню.
- Щуров?!
- Их двое было, следователей моих: Щуров - добряк, рубаха-парень, чаевник и помощник его, Ванечка Киселев. Этот - зверь был. Он мне одним ударом челюсть раскрошил - хряк, и нету зубов. А на следующий день отвели меня к Щурову, и он сочувственно тик спрашивает: "Что, бил тебя Киселев?" - "Бил", - говорю, и в слезы. Сами текут. "Сильно бил?" - "Сильно", отвечаю. "А как? - спрашивает. - Так, что ли?" - и локтем очень ловко выбивает оставшиеся зубы... Он меня расстрелять хотел, а я сбежал. Не мог смерть от них принять.