Я закричал, не в силах видеть эту отвратительную пантомиму. Но Дзанни оглох. Он стоял недвижим, и лицо его все шевелилось, а глаза были слепые от ненависти.
Боже мой, все слова об укрощении чувств были не более, чем пустышкой, бутафорией! И никакого веселия в его душе не было, а был больной стыд и усталость, усталость, усталость.
Когда я понял это, мне захотелось уйти, убежать, потому что взрослый мир ужаснул меня: он обернулся вонючей, визжащей, ухмыляющейся гадиной, и самое-то страшное - небезразличной ко мне, мальчишке...
...Да, мироздание закручивалось вихрем, и я был в центре его. Я летел, воя по-щенячьи, и знал, куда лечу: сквозь цветовой разброд и визг проступала знакомая панорама цирка с желтым безнадежным кругом арены, с повисшим над ней разухабистым оркестриком. Зрители - поодиночке, группами, толпами - выскакивают на арену...
...И выкрикивали непонятные слова; и громко пели; и хохотали; и плакали; и рвали на себе волосы; и плясали; и кто-то за кем-то гнался; и кто-то ударял кого-то бутафорским кинжалом между лопаток, отчего происходила настоящая смерть; и несли гробы через эту сумасшедшую толпу; и милиционеры взимали с покойников штрафы за нарушение движения; и покойники недовольно платили, приподнимаясь с жестких подушек и роняя восковые цветы на головы живых; и кто-то здесь же пожирал макароны из бездонной облупленной кастрюли; и кто-то под шумок воровал из сумочек и карманов...
Тут были и Котька Вербицкий, и старик Тартаров, и Резиновый король, и Машетта, и воспитательница из детдома, и Ванька Метелкин в обнимку с Гаргарой, и все наши ночные гости, и даже моя мать - женщина с лицом тусклым, как немытое стекло.
И мне было уготовано жить среди этих людей, но я, не хотел, я боялся. Я задыхался от грядки, от духоты, от случайных прикосновений тысяч рук, от дыхания ртов...
...Не слышно на нем капитана, не видно матросов на нем...
Я начал медленно, тяжело падать, когда цепкие птичьи лапы подхватили меня. Мы взмыли ввысь - я и Дзанни. Толпа скоро пропала совсем, стало тихо, и вдруг слабо забормотала флейта: "Вуаля! Вуаля! Вуаля-ля-ля!"
- Вуаля, - повторил я, изо всех сил обнимая Дзанни. - Не бросайте меня! Я вас во всем всегда слушаться буду! Только не бросайте, а то я без вас помру!
Улыбка промелькнула на лице Дзанни мгновенно, как тень летучей мыши. Он кивнул мне: не бойся, мальчик, не бойся, я с тобой. Вуаля!..
Судьба. Фатум. Рок.
Нет, не рок, а р-р-рок. Грохот литавр, лязганье кровельного железа, сотрясение небесных сфер: р-р-р-рок!
Суждено мне было к пятнадцати годам перемениться до неузнаваемости. Возраст Керубино: пропала щербатость, и вся внешность приобрела смазливую, хотя и полудетскую еще, определенность. В обхождении с людьми я стал нахален, чему причиной был необыкновенный успех, сопутствовавший началу моей артистической карьеры...
"Мотофозо, или Человек-кукла".
Плакат - яркий такой, изображающий куклу Пьеро в угловатой позе рядом с чудесной маленькой девочкой. Этой куклой был я, а девочкой - семилетняя Машетта.
Сюжет номера был наивен и прост. Добрый волшебник (Дзанни) дарил девочке куклу Пьеро. Девочка роняла куклу на пол, заставляла принимать нелепые позы, катала, учила разговаривать, а в конце танцевала с ней старинный менуэт.
Себя со стороны я видеть не мог, поэтому особенно хорошо запомнил Машетту. Она была в газовом платье нежно-розового оттенка, в кружевном капоре и перчатках-митенках.
О, она уже тогда была чудесной актрисой! Никакой робости, никакого жеманства. Каждый жест поражал естественностью и врожденным изяществом. Гипнотический взгляд Дзанни совершенно на нее не действовал, она как бы игнорировала его, свободно ведя свою роль. И все это в семь лет!
Ей дарили цветы, и она, милостиво улыбаясь, принимала подношения, а затем, подав мне маленькую гантированную ручку, царственно покидала арену.
Я всерьез завидовал ее профессиональной выдержке, ее легкому, как щекотка, волнению перед каждым представлением - волнению, от которого лишь розовели щеки и ярче блестели сине-зеленые глаза. Она была Дзанни, и веселия души ей было не занимать!
А я был я. Всякий раз, когда лицо мое превращалось в белую бесстрастную маску Пьеро, я чувствовал страх.
...Да, страх гибели и восторг выталкивали меня на арену. Сердце мое то не билось вовсе, то билось с бешеной силой. Там, в центре желтого круга, я был уже не я, а существо, неподвластное законам земного мира, загадочное и величественное...
"Юный С.Похвиснев достойно и талантливо изобразил одного из популярных персонажей", "Похвиснев: мальчик-каучук", "Необыкновенная творческая зрелость", "За ним - будущее цирка"...
Цирк наш, между прочим, был маленький, бедный, даже нищий. Работали в здании бывшей церкви, где до этого много лет хранились овощи. Теперь вокруг крохотной арены громоздилось несколько рядов облезлых скрипучих кресел, и запах зверья смешивался с неистребимым запахом гнилой картошки. Сюда привела Дзанни судьба в лице Резинового короля. Здесь начали выступать и мы с Машеттой, начали зарабатывать деньги, в которых по-прежнему была нужда.
Я убеждал себя, что помогаю Дзанни кормить семью, но на самом деле имел своей целью одну лишь славу со всеми присущими ей трескучими дешевыми атрибутами: с газетными рецензиями, с шепотком поклонниц и телешумихой.
Этого взбесившегося тщеславия я не смог скрыть от Дзанни, как ни старался. Он без труда угадывал мои желания. Чувство полной своей беззащитности перед ним, раздетости душевной несказанно меня раздражало. Отношения наши сделались однообразны: Дзанни неизменно был иронически-добродушен, я - обидчив и дерзок.
- О-о, - говорил Дзанни, - ты действительно очень популярен среди определенной части населения, о-о-очень. Сегодня утром в трамвае о тебе калякали две нимфетки лет двенадцати: "Похвиснев - это душка! Ему так идет пышный воротник-жабо!" - "Очарова-а-шка! И шапочка какая миленькая, из атласа!" Ты знаешь, мио каро, я заметил, что у одной из нимфеток на чулке дырка.
По точным расчетам Дзанни, эта дырка (которой, может, и не было на самом деле) должна была взбесить меня больше всего. Я рычал в ответ что-то неразборчивое, но до крайности наглое. Дзанни же, словно не слыша моих "реплик", продолжал с ажитацией:
- Сегодня ты был неподражаем. Ты вышел кланяться с ужимками провинциального шулера, которого еще ни разу не били.
Дзанни постоянно давал мне понять, что я смешон и что есть некое тайное знание, недоступное никому, кроме него, и позволяющее обесценивать все в этом мире и славу в том числе.
А я и сам знал, что страсть моя недолговечна и что, стоит сменить белую маску Пьеро на другую, настанет иная жизнь. Однако терпеть насмешки Дзанни мне было тяжело.
Он мог в присутствии всех артистов вдруг шутливо ударить меня хлопушкой по косу. Мог незаметно прицепить к воротнику какой-нибудь дурацкий бантик или же ловко связать сзади длинные рукава моего костюма, чтобы он напоминал смирительную рубашку. Все эти клоунские глупости, творимые Дзанни после каждого выступления, сбрасывали меня с пьедестала успеха наземь. Артисты хохотали, хихикали, прыскали и ржали, радуясь тому, что этого "везучего паршивца", этого "выскочку" ставят на место. Я на артистов не обижался: их всех доедала моль бездарности. Цирк им опротивел, но они продолжали считать себя непризнанными гениями и показывали, кто как умел, что пребывают здесь временно, дожидаясь, но всей видимости, ангажемента в Нью-Йорке, Брюсселе или Риме.
Когда артисты не смеялись, то развлекались иначе - науськивали меня на Дзанни. Ох, как не любили его здесь! Верно, опасались и потому радовались любому поводу позлословить. Особенно усердствовал эквилибрист на катушках Семен Шишляев, почти не знакомый с Дзанни. Именно Шишляев поведал мне, что Дзанни: "вонючий итальяшка", "поганенький авантюрист", "маразматик", "муха навозная". Этот Шишляев находил, видимо, утонченное удовольствие в том, чтобы провоцировать меня на драку с учителем. "Дай ему в морду, чтоб знал!".
Шишляев был сволочь, но кем я-то был? А я был еще хуже, потому что выслушивал всю эту мерзость. Я продался Шишляеву за букет дешевых комплиментов и готов был терпеть все его излияния, только бы он не уставал хвалить меня. Кроме удовлетворения позорного тщеславия, я еще испытывал чувство странного злорадства, слушая гадости о Дзанни.