Трубников неспешно шел к крыльцу. Вокруг дома не было никакого забора. Не было даже живой изгороди из кустов. Дом всеми своими деревенскими подслеповатыми оконцами смотрел на реку, В маленьком палисаднике росли подсолнухи и мальва, у ступенек — осока да лопухи. На крыльце Трубникова как старого друга встретила сиамская кошка Островской Нюшка.
Если бы в эту минуту Катя, которая была уже далеко от Славянолужья, могла наблюдать Николая Христофоровича Трубникова, она бы чрезвычайно заинтересовалась переменой в облике участкового. А то, что Трубников в присутствии бывшей, некогда шумно известной, а ныне всеми забытой актрисы Островской разительно меняется, в Славянолужье знали все. Или почти все.
Трубников, стараясь не топать сапогами, а ступать деликатно, поднялся на крыльцо. Снял фуражку и вытер вспотевший лоб. Смущенно кашлянул. Кошка доверчиво терлась о его пыльные милицейские брюки.
— Вечер добрый, — произнес он. И совсем не таким голосом, каким разговаривал с Катей. Но что было в этом голосе и чего там не было — оставалось только догадываться.
— Николай? Вы? Здравствуйте. А я вас не заметила. Зачиталась… Какой божественный поэт Катулл. Просто мурашки по коже, когда читаешь. Сгусток страсти… Устали, Коленька? Садитесь. — Островская лежала на своей продавленной дачной тахте, щурила глаза.
Она была очень худой и, несмотря на свои сорок семь лет, еще очень яркой женщиной: темноглазой брюнеткой цыганского типа. На ней был простенький дачный сарафан из красного ситца и тапочки-вьетнамки.
— Чаю хотите? С медом? — спросила Островская.
— Не откажусь, в горле что-то от пыли першит, — Трубников переминался с ноги на ногу.
— Да вы присаживайтесь. — Островская гибко приподнялась. — Я сейчас чайник на плитку поставлю. А вон и Туманов Костя едет. Наконец-то!
Вдали на проселке послышался шум мощного мотора, и через пять минут бордовый внедорожник «Шевроле» — тот самый, что повстречался Кате, лихо затормозил рядом с милицейским мотоциклом. Константин Туманов быстро вбежал по ступенькам на крыльцо. В руках у него была спортивная сумка, а в ней — арбуз, яблоки, колбаса, помидоры и две бутылки водки местного разлива.
— Вот, принимайте заказ, Галиночка, — он весело и шумно вывалил всю снедь на стол. Взвесил в руках огромный арбуз. А водку вытащил и поставил очень аккуратно. — Христофорыч, привет. Милиция наша, как всегда, уже тут как тут. А где эти твои?
— Кто? — неприветливо спросил Трубников, косясь на бутылки.
— Ну, начальники, проверяющие, следователи. Ты ж говорил — из Москвы которые специально присланные?
— Одна и была. Уехала, — нехотя ответил Трубников. — Я думал, правда кого-то дельного, серьезного пришлют, помощь окажут. А прислали девчонку. Покрутилась-повертелась и уехала. Скатертью дорога.
— Это на красной мыльнице, да? — Туманов усмехнулся, голубые глаза его сверкнули удовольствием. — А это я ее, наверное, и видел, когда в Рогатово на рынок ездил. Сидит за рулем — мечтает. Из себя ничего, складненькая… Я ей говорю, слышь, Христофорыч, девушка, зря сидите. А она на меня вот такими глазами. Я ее, кажется, напугал, — Туманов еще шире заулыбался. — Наверняка решила, что я на ее мыльницу красную глаз положил, отниму, ограблю. Она кто ж такая будет, следователь что ли?
— В главке работает, в пресс-центре, — Трубников вздохнул. — Там у нас много спецов разных. Только работать некому. Убийства раскрывать, дерьмо разгребать.
— Коля, вы ей сказали? Рассказали ей о… — Островская не договорила, потому что Трубников буквально отмахнулся, отсекая продолжение фразу.
— Бесполезно это все, — сказал он с досадой, — говори не говори… Все без толку. Сам же в дураках и окажешься.
— Значит, вы так ничего и не сказали? — Островская покачала головой.
— Мы на место с ней вышли, в морге были. К Чибисовым ездили… Мрак у них там кромешный, у Михал Петровича-то дома.
— Я Скорую видел, — тихо сказал Туманов. — Это снова к ним она поехала?
Трубников кивнул.
— Кто бы мог подумать, что здесь может случиться такое, — сказала Островская, — Вот и отрицай очевидное — невероятное… Вот и говори, что чудес не бывает. Страшных чудес.
— Вся эта здешняя чушь тут ни при чем, — твердо сказал Трубников. — Я вам говорил, Галя, и еще сто раз повторю. Мы имеем дело просто с уголовным преступлением. И только.
— А мне иногда, особенно когда на небе ни звезд, ни луны и только ветер воет в трубе и дождь стучит по крыше, хочется, чтобы, кроме этого вашего и только, было еще что-то, Но я боюсь. — Островская неотрывно смотрела на багряный закат над речкой. — Так сильно хочу и так смертельно боюсь, что даже волосы шевелятся… Туманов, дорогой мой, ну что же вы столбом стоите? Будьте же настоящим мужчиной до конца — открывайте наконец, разливайте… — Островская перевела свои цыганские глаза на бутылки водки. — Я вас так трепетно ждала, Костя. Вас так ни одна самая пылкая девушка ждать не будет, как я ждала… Боялась, что вы не купите, не привезете мне моего сердечного лекарство… Ну же, не испытывайте моего бедного терпения. Стаканы в буфете. Вы отлично знаете где.
Туманов усмехнулся и пошел в дом за стаканами и тарелками. Трубников хотел было что-то сказать — решительное, горячее и гневное, но Островская не позволила — соскочила с тахты, приблизилась, закинула худые смуглые руки на его плечи, царапая ногтями как кошка майорские звезды на погонах. Покачала головой и приложила свой палец к его губам.
Глава 5
БЕЛОЕ
В просторной больничной палате было тихо и прохладно. Ветер колыхал легкие белые шторы. Антон Анатольевич Хвощев лежал на больничной кровати и смотрел, как вздуваются и опадают шторы.
О том, что его сына Артема больше нет, Хвощев узнал двое суток назад по телефону. Сотовый все еще был на тумбочке — туда, подняв с пола, положила его медсестра. Телефон выскользнул из рук Хвощева и шлепнулся на пол. Однако уцелел и работал по-прежнему исправно. И это было странно. Более чём странно…
Хвощев с усилием пошевелился — лежать было неудобно. Спина затекла, подушка была жесткой и высокой. Удивительное дело — с пластмассовой электронной коробкой, которая звонила и пищала, не случилось ничего. А вот с этим большим, сильным, некогда очень здоровым и крепким мужским телом произошла полная катастрофа. А ведь, если прикинуть пропорции и рассчитать, высота падения была примерно одинаковой.
Самолет сделал короткий разбег по расчищенной от снега взлетной полосе, оторвался, загудел мотором, ввинчиваясь пропеллером в тугой морозный воздух, и… упал всего-то в трехстах метрах от взлетной полосы. И было белое поле — белое, как. свежестираная простыня. И снег — обжигающий кожу ледяным ожогом. И боль во всем теле. Все это уже было однажды. Давно. И потом повторилось.
Хвощев снова попытался пошевелиться. В палату вошла незнакомая нянечка. В этом столичном госпитале Хвощев находился уже почти пять месяцев. И все эти пять месяцев за ним ходили разные сиделки. Они получали почасовую плату за уход и передавали Хвощева, точно курицу, несущую золотые яйца, из рук в руки. Так здесь было заведено. Они все хотели заработать, но дело свое знали и всегда были предупредительны и услужливы.
— Вам помочь перевернуться на бок? — спросила нянечка. — Давайте потихоньку, вот так хорошо… Может, окно закрыть? Вам не дует?
— Нет. Оставьте. Скоро я буду сам вставать и сам закрывать, — произнес Хвощев.
— Конечно, вы скоро поправитесь, — сказала сиделка и отвела взгляд.
И оттого, что она солгала — из жалости и по профессиональной привычке, — Хвощеву захотелось сказать ей что-то особенно неприятное.
— А у меня сына убили, — произнес он четко и раздельно, смотря прямо в бледное бесцветное лицо сиделки. — Зарезали два дня назад.
Сиделка растерянно заморгала. Было видно: она не знает, что ответить, как реагировать, и судорожно соображает, как быть. И от этого ее глупого бабьего замешательства на душе Хвощева стало легче.