Нику не нравится, что их покой нарушили. У него свободны не только суббота и воскресенье, но и — совсем уж неслыханно — вечер пятницы, который он провел…
Разделяя его с другим Ником, который парит рядом, слушает, чувствует, переживает…
…кося в такую жару траву, подрезая живую изгородь и свисающие с соседнего участка ветки неухоженных деревьев, ремонтируя петли на дверях древнего гаража, крутясь вокруг Дары в доме. У нее тоже выдалась редкая свободная пятница — Дара работает секретарем у помощника окружного прокурора, — и она весь день занималась всякой мелочевкой, готовила дом к появлению ребенка, пока Ник косил, чинил, поправлял и вообще путался у нее под ногами. На нем старые, самые удобные домашние брюки и хлопчатобумажная безрукавка и кроссовки в пятнах краски: они с Дарой недавно ремонтировали будущую детскую.
На Даре голубой свободный топик и старые капри — и то и другое настолько захватанное, что, надев их, она не пользуется передней дверью.
Но она в тот день несколько раз выходит во двор через заднюю дверь, со стаканчиком охлажденного лимонада и (один раз — удивительно, превосходно) со свежеиспеченным шоколадным печеньем для вспотевшего мужа.
Это единственный вечер за несколько недель, когда у Ника в кобуре на левом бедре нет пистолета.
Ник Боттом любит и дом, и этот район; он знает, что Дара тоже их любит. Эта часть города — к юго-западу от Денверского ботанического сада и к югу от Чизмен-парка — застроена высокими, типично денверскими домами-квадратами из кирпича вперемешку с небольшими кирпичными бунгало, вроде того, что четырьмя годами ранее едва-едва сумели купить Ник и Дара. Да и то пришлось брать кредит у полицейского профсоюза.
Район к тому же относительно безопасен благодаря полицейским. После первых волн рецессии десятилетием ранее его стали обживать банды, умножилось число преступлений, а некоторые из больших домов, заложенных владельцами, превратились в притоны и жилища для нелегальных иммигрантов с Ближнего Востока. Во втором десятилетии нового века сюда начали переезжать старшие полицейские чины и детективы. За ними последовали другие, с недавно созданными семьями, и принесли с собой немного стабильности. Даже в современную эпоху — новая администрация в Вашингтоне назвала этот год (год беременности Дары) Годом ясного видения — эпоху, когда почти все штатские носят пистолет, присутствие десятков полицейских с семьями оказывало на район успокаивающее воздействие.
А у полицейских с семьями всегда была дурная привычка, разделяемая мафией: проводить свободное время почти исключительно с другими полицейскими и их семьями. И это давало Нику ощущение подлинного товарищества. В прошлом мае, на День поминовения, Ник и Дара устроили пикник и крокетный турнир: пришли шестьдесят с лишним человек. Патрульный по имени Джерри Коннорс, знакомый Нику уже несколько лет и разделявший любовь супругов к старому кино, в субботу по вечерам устанавливал цифровой проектор и показывал фильмы. Экраном служила простыня, закрепленная на боковой стене Никова гаража. Половина свободных от дежурства полицейских собирались у Джерри, рассаживались на садовых стульях, попивали пивко и ждали всяких ляпов и монтажных ошибок — вроде той сцены в кафетерии у горы Рашмор в хичкоковском «К северу через северо-запад», когда один паренек затыкает оба уха пальцами ДО ТОГО, как Эва Мари Сейнт достает из своей сумочки пистолет, чтобы выстрелить в Кэри Гранта. Джерри любит рассказывать всем о таких ляпах до начала показа.
И еще Джерри задает дельные философские вопросы полицейским и другим соседям на садовых стульях — пусть поразмышляют во время просмотра. А вопросы у него такие: «Джеймс Мейсон и его первейший шпион-помощничек Мартин Ландау — они голубые и влюблены друг в друга? Я что имею в виду — вы послушайте, как Ландау в роли Леонарда говорит о своей женской интуиции и как Мейсон отвечает: «Слушайте, Леонард, вы же ревнуете…»»
Ник надеется, что этот район будет хорошим местом обитания для их сына или дочери. (Ему с Дарой иногда кажется, что они единственные в городе, кто ждет ребенка, — а может, во всем штате или всей стране, — и постоянно отказывается от ультразвукового сканирования и других современных способов определения пола до рождения.)
— Ну что, расскажешь свою историю? — спрашивает Дара.
Нику не сразу удается выйти из полузабытья под названием «как я люблю мой дом и район». И вообще, сколько банок пива он выпил за сегодня?
«Недостаточно для того, чтобы притупить твою страсть ближе к ночи», — подумал наблюдающий Ник.
— Какую историю? — спрашивает Ник в реальном времени пятничного вечера, после которого прошло шестнадцать лет и один месяц.
— О том, как твой дядюшка Уолли купил тебе маленький телескоп в Чикаго и этот телескоп стал самой дорогой для тебя вещью.
Ник украдкой кидает взгляд на Дару. Та улыбается — нет, не подшучивая над ним — и берет его свободную руку в свои ладони. Он перекладывает банку из правой руки в левую.
— Ну… он был… — неторопливо говорит Ник, — самой дорогой для меня вещью. Я хочу сказать, много лет.
— Я знаю, — шепчет Дара. — Расскажи мне о том, как ты пытался увидеть звезды с лестничной площадки многоквартирного дома в Чикаго.
— Это был не многоквартирный дом, детка. — Ник допивает пиво и дает себе клятву, что это на сегодня последняя банка. — Квартира дяди Уолли в Чикаго была… понимаешь… в районе, где селились сначала ирландцы, потом поляки, а после них большей частью чернокожие.
— Но ты приезжал к дяде в гости на две недели… — подсказывает Дара.
Ник улыбается.
— Да, я приезжал к дядьке на две недели. Он работал продавцом в кондитерском отделе, а до этого менеджером в супермаркете «Эй энд Пи», и мой старик каждое лето отправлял меня на две недели в Чикаго. Мне там нравилось.
— Значит, ты приезжал к нему на две недели, — повторяет Дара с улыбкой.
Ник складывает пальцы в кулак и легонько ударяет ее по коленке, потом снова берет за руку.
— И вот, значит, я почти каждый год уезжал туда, и мы с дядей вечерами гуляли по Мэдисон-стрит. Это было в нескольких кварталах от его квартирки на третьем этаже. Каждый раз, когда мы проходили мимо витрины с этой штуковиной, которую я принимал за фотокамеру в магазине электроники, — на самом деле там был ломбард, — каждый раз я просил дядю остановиться, и мы любовались этим телескопчиком. Это был не настоящий астрономический телескоп, понимаешь, атакой маленький. Такими, наверно, пользовались в дальних плаваниях много веков назад. На черной треноге…
— И вот в последний вечер перед твоим отъездом… — снова подсказывает Дара.
— Эй, ты мне дашь толком рассказать или нет?
Она кладет голову ему на плечо.
— И вот в последний вечер перед моим отъездом… Потом оказалось, что я тогда в последний раз видел моего дядюшку. Я никого больше не знал из нашей семьи, кроме родителей. Он умер от обширного инфаркта два месяца спустя после моего возвращения в Денвер. Ну так вот, в последний вечер, когда мы с Уолли помыли и высушили посуду — он ведь был холостяк — и я укладывал свои вещи в сумку на диване, где спал, Уолли позвал меня на площадку и…
— Вуаля! — говорит Дара непритворно счастливым голосом.
— Вуаля. Телескоп. Я глазам своим не верил. Мне таких классных вещей еще никто не покупал, а ведь до моего дня рождения, или там Рождества, или еще чего было ох как далеко. И вот мы установили его на этой треноге — на стуле, который взгромоздили на мусорный бачок. И я стал смотреть в телескоп с задней площадки на третьем этаже, пытаясь найти какие-нибудь звезды или планеты. В этом возрасте я был помешан на космосе…
— И было тебе? — спрашивает Дара приглушенным голосом, упираясь щекой в плечо Ника.
— Было мне… лет девять, кажется. Ну да, городской свет не позволял увидеть большинство звезд, но мы нашли одну особенно яркую в темном небе. Позже я сообразил, что это был Сириус. И Юпитер мы нашли. Он в тот вечер тоже ярко светился.