Гейне Генрих
Флорентийские ночи
Генрих Гейне
Флорентийские ночи
НОЧЬ ПЕРВАЯ
В прихожей Максимилиан застал доктора, когда тот уже натягивал свои черные перчатки.
-- Я до крайности занят,-- торопливо крикнул он навстречу Максимилиану. -- Синьора Мария весь день не спала и только сейчас задремала, надеюсь, незачем вам наказывать, чтобы вы не вспугнули ее ни малейшим шорохом; и когда она проснется, боже ее упаси разговаривать. Ей надо лежать спокойно, не двигаться, не шевелиться, ничего не говорить, для нее целительно одно -чтобы был занят ее ум. Сделайте милость, рассказывайте ей опять всякую чушь, тогда ей поневоле придется спокойно слушать.
-- Не тревожьтесь, доктор,--с грустной улыбкой ответил Максимилиан, -я вышел в присяжные болтуны и не дам ей слова вымолвить. Я могу нарассказагь сколько вам угодно самых нелепых небылиц... но она-то долго ли еще протянет?..
-- Я до крайности занят, --отрезал доктор и был таков.
Черная Дебора своим чутким слухом по шагам уже узнала пришедшего и тихонько открыла перед ним дверь. По его знаку она так же тихо покинула комнату, и Максимилиан остался один возле своей подруги. Комната тонула в сумеречном свете единственной лампы. Тусклые лучи ее, робея и любопытствуя, дотягивались иногда до лица больной женщины. Одетая в белый муслин, она лежала простертая на зеленой шелковой софе и мирно спала.
Молча, скрестив руки, простоял Максимилиан некоторое время над спящей, созерцая прекрасное тело, кою-рос скорее подчеркивали, чем прикрывали легкие одежды, и сердце его содрогалось всякий раз, как лампа бросала световой блик на бледное лицо.
"Боже ты мой! -- промолвил он про себя,-- что же это такое? Какое воспоминание просыпается во мне? Да, теперь я понял -- эта белая фигура на зеленом фоне... Да, я понял..."
В этот миг больная проснулась, и, словно из 1лубпн крепкого сна, на друга, вопрошая и моля, обратились кроткие синие глаза.
-- О чем вы сейчас думали, Максимилиан? -- произнесла она присущим чахоточным до жути слабым i оло-сом, в котором нам слышится и детский лепет, и птичье щебетанье, и предсмертный хрип.--О чем вы сейчас думали, Максимилиан?-- повторила она и гак стремительно поднялась, что длинные локоны, точно потревоженные золотые змейки, обвились вокруг ее чела.
-- Бога ради! -- воскликнул Максимилиан, бережно опуская ее снова на софу. -- Лежите как лежали, ничего не говорите, а я вам все расскажу, все, что думаю, что чувствую, все, чего даже сам не знаю! В самом деле,-продолжал он, -- я не знаю точно, что сейчас думал
и ощущал. Картины детства, словно в тумане, проносились у меня в голове, мне привиделся замок моей ма сери, заглохший сад, прекрасная мраморная era ту я, лежавшая в зеленой траве. Я сказал "замок моей матери", только ради Христа не вздумайте вообразить себе под
этим нечто помпезно великолепное! Просто-напросто я привык к такому названию. Мой отец с особым выражением произносил слово "замок" и при этом как-то загадочно усмехался. Смысл его усмешки я уразумел позднее, когда мальчуганом лет двенадцати вместе с матушкой совершил путешествие в замок. Путешествовал я впервые. Целый день мы ехали через густой лес, который страхами своей чащобы навсегда врезался мне в память; лишь под вечер остановились мы перед длинной поперечиной, отделявшей нас от обширной поляны.
Нам пришлось дожидаться с полчаса, прежде чем из глиняной сторожки близ ворот явился малый, который отодвинул засов и впустил нас. Я говорю "малый", потому что старуха Марта все еще звала "малым" своего сорокалетнего племянника; а тот, дабы достойно встретить господ, обрядился в старую ливрею своего покойного дяди, с которой сперва постарался стряхнуть пыль, а потому и заставил нас так долго дожидаться; будь у него время, он натянул бы и чулки; но длинные голые красные ноги не слишком отличались от ярко-пунцовой ливреи. Уж не припомню, были ли под ней штаны. У нашего слуги Иоганна, тоже нередко слышавшего наименование "замок", лицо вытянулось от изумления, когда малый повел нас к низенькому, ветхому строению, где прежде жил покойный барин.
Но окончательно был он огорошен, когда матушка приказала ему внести постели. Кик мог он помыслить, что в "замке" не водшся постелей, и распоряжение матушки захватить для нас постельные принадлежности он либо пропустил мимо ушей, либо посчитал за излишний труд.
Домик был одноэтажный, и в лучшие свои времена не мог насчитать больше пяти комнат, пригодных для жилья, и являл собой жалостную картину бренности. Разбитая мебель, разодранные обои, ни единого целого оконного стекла, пол, проломанный тут и там, повсюду следы озорных солдатских нравов. "На постое у нас тут всегда шел дым коромыслом",-- пояснил малый с дурацкой ухмылкой. Но матушка сделала знак, чтобы ее оставили одну, и пока малый с Иоганном наводили порядок, я пошел осматривать сад. Он тоже являл печальнейшее зрелище запустения. Высокие деревья часгично были изувечены, частично сломаны, и сорные растения глумливо возвышались над поваленными стволами. Тут и там между вытянувшимися кустами тиса виднелись следы дорожек. Тут и там стояли статуи без голов, в лучшем случае без носов. Помнится мне Диана, нижняя половина которой на комичнейший манер обросла темным плющом; помнится также богиня изобилия, из чьего рога сплошь прорастал зловонный бурьян. Одна лишь статуя бог весть как уцелела от злобы времени и человека; правда, с пьедестала ее сбросили в высокую траву, по ту г она лежала неприкосновенная -- мраморная богиня, с чистыми прекрасными чертами лица, с плавными округлостями благородной груди, которая, будто символ самой Греции, сияла из высокой травы. Мне даже стало страшно, когда я увидел ее; неизъяснимая робость захватила мне дух, затаенное смятение погнало меня прочь от пленительного образа.
Когда я вернулся к матушке, она стояла у окна, задумавшись, подперши голову правой рукой, и слезы не-прерьпшо катились у нее по щекам. Я никогда еще не видел, чтобы она так плакала. Она обняла меня с лихорадочной нежностью и попросила прощения за то, что но нерадивости Иоганна я должен обойтись кое-какой постелью.
-- Старушка Марта тяжко больна,-- объяснила она, -- и не может уступить тебе свою постель, дорогой мой мальчик. Но Иоганн постарается так уложить каретные подушки, чтобы ты мог на них спать. Кроме того, он даст тебе свой плащ взамен одеяла. Сама я буду спать гут, на соломе. Это спальня моего покойного отца, раньше туг было совсем по-иному. Оставь меня одну. -- Слезы еще пуще полились у нее из глаз.
То ли от непривычной постели, то ли от душевного смятения, но уснуть я не мог. Свет луны потоком вливался сквозь разбитые окна, будто хотел выманить меня наружу, в светлую летнюю ночь. Сколько я ни ворочался с боку на бок на своем ложе, сколько ни зажмуривал и в раздражении снова открывал глаза, мне все мерещилась прекрасная мраморная статуя, лежавшая в траве. Я не мог понять, что за растерянность овладела мною при виде нее, досадовал на такое ребячливое чувство и тихонько шепнул себе: "Завтра, завтра мы поцелуем твое прекрасное лицо, поцелуем прекрасные уголки губ, где они переходят в прелестные ямочки".
Никогда не испытанное нетерпенье пронизывало меня всего, я был уже бессилен противостоять непонятному порыву и наконец с дерзкой отвагой вскочил и произнес: "Да что там, я сегодня еще поцелую тебя, прекрасный образ". Крадучись, дабы матушка не услышала моих шагов, вышмыгнул я из дому, что не составило труда, ибо хотя на портале еще красовался огромный герб, но не было и признака дверей; торопливо пробрался я через заросли запущенного сада. Не слышно было ни шороха, все покоилось в безмолвной и строгой тишине, в беззвучном лунном свете. Тени деревьев словно были пригвождены к земле. В зеленой траве, также не шевелясь, лежала прекрасная богиня, но не каменная неподвижность смерти, а тихий сон, казалось, держал в плену преллестное тело, и, приблизившись к ней, и чуть что не боялся малейшим шумом спугнуть ее дремоту. Я задержал дыхание, когда наклонился над ней, чтобы разглядеть ее прекрасные черты. Таинственный трепет отталкивал меня от нее, а отроческое вожделение вновь влекло к ней, сердце у меня колотилось, словно я замыслил смертоубийство, но в конце концов я поцеловал прекрасную богиню с такой страстью, с таким благоговением, с такой безнадежностью, как больше никогда не целовал в этой жизни. Но и никогда не мог я забыть то страшное и сладостное чувство, которое затопило мое сердце, когда упоительный холод мраморных уст прикоснулся к моим губам.