Выбрать главу

Тут я хочу заранее отвести возможное непонимание этой мысли. Оно состояло бы в том, что речь идет лишь о людях творчества в особенном смысле — о тех, что пишут стихи и картины, высекают статуи, изобретают мелодии, находят новые формулы. И стало быть, в том, что в книге Рильке выражено только «творческое кредо художника». Но нет: у Рильке речь идет о том, как быть человеком вообще, как быть. Да, человек, идущий по пути бытия, как правило, способен на творчество в особом смысле; он даже почти неизбежно лучится им. Творчество, «плодоношение» — это, в сущности, непременный и чуть ли не побочный эффект и одновременно символ процесса индивидуации. Но творить самого себя — это вовсе не значит выражать свой рост (а бывает, и еще как часто, — застой, а бывает — и поражение) в словах, красках, звуках и иных знаках. Творчество собственной жизни как духовной полноты — вот что важно. А красота неизбежно будет сопутствовать такой — творимой — жизни. Есть же «обычные» люди, излучающие бытие много более мощное, нежели иные художники и музыканты. Ведь люди гораздо чаще берутся за краски и перья от внутренней пустоты, чем от полноты[94].

Одинокие же творят из своей полноты. (В сущности, творчество предназначено для собственного пользования творца — оно есть зеркало его роста и одновременно лестница его восхождения. А то, что его плоды достаются порой и другим, — это более или менее случайность.) А это значит, что по мере роста они заполняются бытием. Рильке говорит, что с тех пор, как он начал свой одинокий рост, он стал «более сознательным». О каком сознании идет речь? Ведь в свои 22 года он уже получил от природы все, что она могла и должна была дать, — обыкновенное, общее, коллективное сознание. Так что же заметил у себя поэт?

Не просто быть, а быть кем-то определенным, а тем более быть самим собой, — значит, знать, где проходит граница между тобой и всем остальным, значит, знать свое место среди всех других — иначе никакого бытия не получится. Но это возможно, только если знаешь и места всех этих других, и все места в целом. Чтобы быть, надо знать свое место в этом целом. Такое знание — это уже не просто сознание, а самосознание, на техническом языке философии — интеллигенция. Оно может достигаться и переживаться и в теоретической и в интуитивной формах, как у Рильке.

Что же дает эта интеллигенция личности? Благодаря ей личность становится перспективой (видом, «эйдосом») целого как единого — и его символом (то есть тем, что одновременно и остается самим собой, и является выражением другой, более высокой действительности). При этом она — не простая, а уникальная перспектива. А по мере роста личности эта перспектива (то есть она сама) становится все более чистой, прозрачной, впуская в себя созерцаемое и переживаемое ею целое, наполняясь им. (Уникальность — не самоцель личности: она естественным образом становится уникально-анонимной, по мере того как взращивает в себе внутреннюю тишину, чистоту и прозрачность.)

Как ни странно это звучит, но, вырастая и созревая, одинокая творящая личность становится все более «безличной», или, лучше сказать, анонимной: она все больше выходит из себя, и старое, данное людьми имя уже плохо удерживает ее новый смысл. Ведь она все больше начинает жить не собой, а целым, перспективой которого и является. А целое — на то оно и целое, что в некотором смысле не только единое, но и многое (как его источник). Значит, личность, врастая в целое, приобщается и к единому, и к многому — в его интеллигентном смысле, то есть в смысле его, многого, единства. Стало быть, она вновь, но уже интеллигентно, духовно, приобщается к коллективному (от которого, в его бессознательном выражении, начала удаляться в одиночество), к интеллигентно-коллективному виду целого, то есть к бытию, и переживает его как самое себя (такое мистическое отождествление личностью себя с целым, моментом которого она является, — одна из самых больших трудностей на пути ее становления). Этот-то слой реальности Рильке смутно угадывает в «мелодии вещей» и в хоре античной трагедии — смутно, потому что временами путает его с бессознательным вообще или с песнями «русских мужиков» (которых тогда, до своих поездок в Россию, представлял себе еще более смутно).

Все это легче понять, если сравнить рост личности с ростом дерева (как Рильке вполне традиционно и делает и теперь, и в поздние свои годы — дерево вообще один из самых древних символов человечества): корни означают внутреннее коллективное начало человека, мощный ствол — непреклонную волю к росту, ветви с цветами, а затем и с плодами, — творчество, от природы присущее такому росту, а вершина — максимальное развитие личности. Многие из растущих (которые сами по себе — немногие) перестают на этом расти, думая, будто дальше расти некуда. Но те, что и теперь сохраняют силу роста, продолжают расти… корнями вверх, врастая ими в небо (такой, алхимический по происхождению, образ перевернутого дерева встречается у позднего Рильке). Этот-то рост и означает новое приобщение к интеллигентно-коллективному началу космоса и достижение личностью (хотя бы и в предвосхищении) целостности самой себя.

Мысленно наложим этот универсальный, архетипический образ дерева на ситуацию «Флорентийского дневника». Что нашел Рильке в Италии на самом деле? В отличие от Гёте, он понял, что может, а пожалуй, и должен обойтись без «чудес немых искусств». Он нашел там точку начала пути к своей личности. И его поездка в Италию получает, стало быть, чисто символический смысл. Тамошние священные развалины и мощи искусства Возрождения — образ нижних корней дерева личности, пьющих животворные соки из перегноя былых достижений. Ну а верхние корни? Не возвращение ли это на Север, к себе самому? И в чем тогда назначение этих корней?

Если одинокий мастер дорос до них, то не в том ли оно, чтобы давать — в сфере того интеллигентно-коллективного, о котором говорилось выше? Ведь давать свое, и притом такое, что есть только у тебя, — это, в общем смысле, и составляет сущность творчества. Давать свое, уже найдя себя самого, уже зная свое место в пределах интеллигентно-коллективного вида целого, — вот что получится из всего этого. Но это означает — вступать в общение, в интеллигентное общение с тем целым, из которого мастер некогда взял, а теперь дает, преобразовав взятое в свое, в нечто уникальное, но в перспективе выражающее целое, — стало быть, дает в творческом общении.

«Искусство — это путь мастера к культуре», — говорит Рильке. Но что такое сама культура — об этом он не говорит (ни здесь, ни позже). Можно только понять, что интуитивно он улавливает в ней какую-то связь между личностью и творчеством. Чтобы представить ее себе яснее, надо изложить ее смысл в таком определении: культура есть свободная (подвижная) иерархия интеллигентно общающихся личностей (творческая сущность которых уже подразумевается)[95]. Кое-что здесь уже подготовлено предыдущими рассуждениями. Но откуда иерархия и почему она свободная?

Одинокому, шагающему по пути к себе самому, мастеру, творящему самого себя, поневоле приходится преодолевать собственное, внутреннее коллективное начало, высвобождаясь из его цепких и как бы насильственных объятий. Достигается это с большим трудом и постепенно, шаг за шагом (отсюда и сам символ пути). Одинокий выслеживает коллективное в себе и… ставит его на место. Это — единственное, что он может сделать: ведь уничтожить или выбросить коллективное вон нельзя, ибо оно — необходимый отрицательный внутренний момент всякого бытия. Пример такого выслеживания — то, что Рильке говорит о «великих общественных событиях»[96].

Относиться к ним всерьез — значит оставаться смутно ощущающей, бессознательной частью коллективного (ибо оно существует и внутри и вовне, в виде реального коллектива человеческих существ). Сначала стать самим собой, а уже потом судить о них — вот в чем суть дела. Разобраться с ними — это один из шагов к самому себе.

Поэтому-то у Рильке речь и идет об освобождениях художника — а не об освобождении. И при каждом таком освобождении личность становится все более прозрачной и совершенной перспективой целого: она растет, она меняет свое место на более высокое — и знает об этом. Но она знает и о том, что сама она — элемент целого, и учится соотносить свой рост с положением других элементов. А новое место она всякий раз занимает сама, свободно — ведь никто не может сделать это за нее.

вернуться

94

Одно из самых трудных испытаний, какие выпадают на долю одиноких, если они решаются сообщать свое творчество публике, — испытание славой, самой пошлой на земле вещью. Рильке его выдержал… Правда, ему было много легче, чем популярным художникам. Другое — почти неизбежное ощущение собственной избранности: бессознательное, предвосхищая, может навязать его сознанию одинокого уже в раннем детстве (как это было, к примеру, с Гёте). Одинокий, которому не удастся вовремя поставить это ощущение на место, в лучшем случае увязнет посреди своего пути. Но оно же, поставленное на место, может и помогать ему в пути. Все дело в том, на что обращено ощущение избранности — на утверждение себя вовне или внутри.

вернуться

95

Это одна из возможных модификаций определения культуры, выбранная потому, что лучше подходит к нашему случаю.

вернуться

96

«Любая национальная поэзия пуста и неминуемо будет пустой, если она не зиждется на самом важном — на великих событиях в жизни народов и их пастырей, когда все, как один человек, стоят за общее дело», — писал Гёте в «Поэзии и правде» (пер. Н. Ман).