Когда на улице к нему приближался обыкновенный выпивоха, он напрягался и становился неуклюжим. В былые времена он и без стычки обязательно отстоял бы свое достоинство и позвал бы полицейского, чтобы тот занялся хулиганом, но теперь он не знал точно какими правами он может воспользоваться, если обидчик назовет его так при полицейском. Теперь он был в недоумении относительно своего места в городе. Считать себя просто обыкновенным гражданином? А что если он попадет на полицейского, который не увидит в нем соплеменника и решит, что он из тех, кто вместо того, чтобы защитить себя самому, всегда прибегает к закону? По своей прошлой жизни он помнил свое собственное отношение к таким простакам. Однако если он защитит себя сам, пока пьяный будет продолжать выкрикивать это отвратительное слово, разве может он рассчитывать на сочувствие прохожих? Как же можно бороться в одиночку, в таком невыносимом одиночестве?
Теперь, когда дни проходили так размеренно и с таким кажущимся спокойствием, его рассудок попал в тупик, но сознание не может стоять на месте и оно работало только в одном открытом для него направлении – тщательнейшем препарировании насилия. Случалось, что он приходил в себя в самом неподходящем месте, осознавая, что сжимает кулаки, как будто участвует в кулачной драке. Его начали тревожить вопросы на жестокие темы. Как сильно нужно ударить человека, чтобы сбить его с ног? Может ли он ударить человека в подбородок и при этом не повредить себе руку? Хватит ли у него сил, чтобы сбить человека с ног? Он перемещался по городу обычными маршрутами, а город стал новым для него и чувство собственного достоинства всегда было с ним, требуя воздать ему должное.
И это нарушило свойственное ему внутреннее равновесие, отяготило его новой тайной чертой характера. Он больше не мог просто зайти в ресторан и безмятежно сесть поесть. Высокие и широкоплечие блондины, от которых, как он себе представлял, его внешность отличалась особенно сильно, нарушали его душевный покой. Когда случалось, что такие люди садились где-то рядом, он ловил себя на том, что всегда разговаривает особенно тихо и избегает повышать голос. Прежде чем взять что-нибудь на столе, он подсознательно проверял, что, протянув руку, ничего не опрокинет. Разговаривая, он держал руки под столом, хотя раньше всегда помогал себе жестами. По мимолетным взглядам, по тому, как люди отводили глаза, он пытался понять, как себя вести, потому что несмотря на постоянные напоминания себе, что начинает слишком болезненно на все реагировать, что на самом деле девять из десяти человек его не замечает, он так и не научился определять, что говорилось без умысла, а что имело двойной смысл и предназначалось для его ушей. И он чувствовал, как его жизнь становится все напряженнее. Часто, чтобы не дать повод подумать, что он скуп, он оставлял большие, чем обычно, чаевые и бывал щедро вознагражден широкими улыбками официанток. Он больше не позволял себе возиться перед кассиром, пересчитывая сдачу – прежде, он всегда так делал, но теперь – никогда. Город, люди вокруг него, каким-то образом окружали его своими мимолетными взглядами – на улицах и в общественных местах он больше не чувствовал себя таким, как все. То, что он всю жизнь делал как не-еврей, его самые невинные личные привычки, превратились в признаки чужой и порочной сущности, сущности, которая медленно, и, как он чувствовал, неумолимо ему навязывалась. И где бы он ни был, он всегда старался утаить эту сущность, отвергая ее любым известным ему способом, одновременно отрицая, что обладает ею. У него было ощущение, как будто он постоянно живет возле опор подземки, потому что он продолжал попытки определить, сколько же людей на самом деле стояло за этими насильственными надписями на них. Эти тайные газеты, как он когда-то их называл, истинное сознание миллионов, неопубликованное общественное мнение. Но даже тогда он не представлял, сколько на самом деле тех, кого ненавидят. Сколько придет ему на помощь на этой улице? Сколько дома, в его квартале? Сколько бы вышло ради него в темноту тем вечером?..
Мистер Ньюмен долго ждал когда опадут листья и включат отопление. Как северянин, он предвкушал смену времен года, как время обновления и изменений, однако освежающий зимний холод содержал ответов не больше, чем тот вечер, когда его выставили из зала.
Тем не менее, приход этой зимы затронул в нем незнакомую тихую струну. В этот раз налетевшие ветры стали слабым и все же непроходимым укреплением вокруг него, природной силой, которая не выпускала людей на улицы и надежно заключила их в рамках благоразумия семейной жизни. Он никогда не думал о зиме с такой точки зрения, и ему нравилось возникшее от этого ощущение. Город и квартал прижались к своим теплым радиаторам и оставили его в покое рядом с собой.
Возможно он бы и смирился, или почти согласился бы так и жить без любви, однако в согреваемом паровым отоплением покое, но наступил один вечер, который был так поразительно прекрасен, что воскресил его тоску по тому невероятному взрыву чувств который он однажды испытал возле своей жены. Это был тот редкий, спокойный вечер, когда звезды отбрасывают на землю свои собственные тени, на небе нет ни облачка, а морозный воздух неподвижен. Дерево на заднем дворе, которое он видел через стекло кухонной двери, выглядело так, будто его заморозили звезды. Позади его стула шипел радиатор. С другой стороны стола Гертруда пила кофе. Его мать пила свой, слушая радиоприемник в гостиной. Он прихлебывал, не осмеливаясь поднять глаза на жену, – это стало обычным. Чем меньше кофе оставалось в чашках, тем ниже опускались их взгляды, как будто не было другой причины для того, чтобы их глаза встретились.
Но сегодня вечером, от того ли спокойствия что царило за окном, или от косметики Гертруды, он подумал, что она прекрасна и вместо того, чтобы подняться и пойти в гостиную, где присутствие матушки помогло бы избежать разговора не выходя из рамок приличий, он поставил чашку и чувствуя, что заплачет, сказал, «Герта», тем низким голосом от которого падали преграды.
Расслышав в его голосе мольбу, она подняла глаза, обиженные еще до того, как он заговорил.
Он ласково, дружелюбно улыбался. – Я часто думал, – сказал он, поднимая крошку с кленового стола, – как мы глупы. Правда, Герта, – говоря, он посмеивался, – понимаешь, у нас все есть? Не забыть ли обо всем и снова жить дружно?
Она согласилась с ним, но сочла необходимым продемонстрировать расхождение во взглядах.
– Мы бываем в разных местах, – вздохнув, сказала она.
– Да, но мы не рады друг другу. Ведь так, правда?
– Думаю да, – грустно прошептала она.
– Я часто думал, о том, что у нас есть, – оживился он. – Замечательный дом, все взносы выплачены, хорошая работа… Как насчет помириться?
Ее лицо приобрело невинное выражение, и она сморщила губы, пока они не стали мягкими, – он опасался, что она научилась этому в одном кинофильме, который они смотрели вместе, – и сказала: – Да ну, Лалли, нам не о чем мириться.
Он никогда не умел бороться с жеманством и продолжал настаивать, – Что-то все же есть. Я бы… я… мы можем немного поговорить об этом?
Она увидела его увеличенные и округленные очками глаза; его покрасневшие от кофе губы показались толстыми. Она непроизвольно втянула свои губы, чтобы разрушить любое сходство. – Лалли, мне здесь не нравится, в этом вся проблема.
Он огорченно нахмурился. – Ты имеешь в виду то, что с нами живет матушка или соседей?
– Соседей. – Она неторопливо плющила сигарету о блюдце. – Думаю, нам наверное нужно переехать. В другой город.
Предчувствуя недоброе, он опустил голову к столу, чтобы поймать ее постоянно опускающийся взгляд. – Дорогая, давай-ка все подробно обсудим. Пожалуйста… – Он пощекотал ее под подбородком, и она позволила ему поднять ее голову. – Что я могу с этим поделать? Подумай сама. Что конкретно я могу сделать?