Увлекшись любимой темой, она объясняла, жестикулировала, замирала перед невидимой публикой.
— Вот, например: «Что мадам вынула из сумочки?» Ты слушаешь?
Она нахмурилась, подошла к Пьеру, отвела от лица его руки. Он плакал.
Глава 6
Несчастный случай произошел очень кстати. Одна из девушек немного обожгла щипцами для завивки кожу под ухом, и представления прервали. Грете пришлось носить повязку. Это точно была Грета. А впрочем, какая разница? Наконец-то в идеальном сходстве появился изъян.
— Доволен, а? — проворчала Одетта.
— Да нет, — пожал плечами Дутр. — Меня это больше не интересует.
— Тогда бери машину и поезжай на выходные в Бретань. А то от тебя кожа да кости остались.
Она хорошо знала, что сын никуда не поедет. Он бродил вокруг фургонов, мастерил что-то с Владимиром, и все слышал, все замечал, отощавший и угрюмый, как влюбленный зверь. Близняшки растеряли свою веселость. Хильда постоянно сторожила сестру, покидая ее буквально на секунды, чтобы перекусить. Одетта делала вид, что ничего не видит и ничего не понимает. Стоя у плиты, она напевала, заглядывая в лежащую рядом поваренную книгу, и готовила сложнейшие блюда. Или, сидя на полу, раздумывала, глядя в разбросанные вокруг чертежи. Но когда Дутр проходил мимо, она следила за ним так настороженно, что он иногда даже оборачивался.
— Почему ты так смотришь на меня?
— Я что, не имею права на тебя смотреть?
Однако перепалки быстро затихали. Они больше не осмеливались вступать в разговор, словно боялись сказать друг другу нечто непоправимое. Дутр взялся за работу. Со скрипом он самостоятельно зубрил немецкий. Ему надоело слушать, как Одетта ругается с близняшками, а он не понимает, о чем они говорят. Произношение корректировал Владимир, это были странные уроки у верстака — немецкий и французский. В конце концов Дутр обо всем рассказал Владимиру.
— Плохо, — говорил Владимир и стучал себя по лбу. — Ты… солнечный удар… сумасшедший.
А поскольку он был полон желания помочь, то тут же переводил:
— Närrisch… Richtig![19]
Хорошо, пусть närrisch! А раз подойти к Грете было невозможно, то оставался один способ: написать ей. Дутр с помощью словаря составлял странные записки, почти непонятные любовные письма — невнятные, дикие, волнующие, ребяческие. С наступлением ночи он просовывал письма в левое окно фургона — кушетка Греты была как раз под ним. Если Хильда перехватывала письма, это тоже способ доставить их по назначению.
Но письма не терялись. Дутр смог убедиться в этом однажды вечером, когда из фургона ему выбросили скомканный лист бумаги. Он лег в кровать, расправил лист и, накрывшись с головой одеялом, прочел при свете фонарика. Письмо было подписано: «Грета». Иногда, встретив знакомое слово, он догадывался о смысле фразы, но целиком текст не мог перевести даже со словарем. Он долго лежал без сна, с письмом в руке — как с заряженным пистолетом. Потом, не в силах больше терпеть, встал и, не одеваясь, в пижаме, побежал к грузовичку, в котором спал Владимир.
— Это я, Влади… Нет, ничего не стряслось. Просто надо перевести письмо.
Владимир зажег лампу, поднес к ней записку. Долго читал про себя, шевеля губами.
— Ну?
Но тот продолжал молча читать. По движениям глаз можно было догадаться, что он возвращался к прочитанному, повторял некоторые места.
— Да будешь ты говорить или нет?
Владимир, покачав лысой головой, вернул Дутру письмо.
— Плохо, — сказал он. — Они обе — вот так! — И вцепился левой рукой в пальцы правой.
— Мне плевать! — закричал Дутр. — Она меня любит?
Он задыхался, будто пытался удержать жизнь в легких, а Владимир, казалось, готовился принять очень трудное решение.
— Она… — начал он, — сука в течке… осторожно!
Он произнес еще какие-то немецкие слова, пытаясь хоть как-то передать их французское значение, но, отчаявшись в своей попытке, сделал, как бы подводя итог сказанному, непристойный жест. Дутр разорвал письмо в клочки и швырнул их во Владимира:
— Болван!
Дутр выскочил из машины. Перед ним открывались черные аллеи Венсенского леса, и он — в пижаме, рядом с фургоном — показался себя настолько нелепым, что злобно, изо всей силы ударил себя кулаком по лбу.
На следующий день он терпеливо следил за фургоном, в котором была заперта Грета. Войти невозможно, Хильда покидала пост только в обеденные часы, да и то если он уже сидел у Одетты. Снова началась игра в записочки. Дутр хранил в бумажнике мятые непрочитанные письма. Он яростно трудился, зубрил грамматику, долбил первые главы учебника, наобум купленного в книжной лавке: «Папа курит трубку», «Эта доска черная». Когда в голове, вызывая тошноту, вскипали правила синтаксиса и неправильные глаголы в плюсквамперфекте, он доставал написанные карандашом любовные письма, разглядывал их, заучивал наизусть целые фразы, повторяя их вслух, чтобы подстегнуть свой гнев. В конце концов, ведь и это тоже словарь! У него была удивительная память, упорство не знало границ, он быстро двигался вперед. Время от времени какое-нибудь слово неожиданно приобретало смысл: одно из писем вдруг теряло частичку тайны. «Мой дорогой (две непонятные строки) …когда я тебя вижу (полстроки бессмыслицы) …печаль (боль или огорчение — дальше провал в шесть строк) …такая счастливая (три слова —?) …твои губы (а потом полный мрак до самой подписи)». Ему казалось, что он разбирает древние манускрипты, в которых зашифровано место, где зарыт клад. Иногда он забывал, что речь идет о Грете, и терялся в ее присутствии. Впрочем, сидела-то за столом другая. Но у нее то же лицо, которое он любит, то же тело, которого он желает, рука, во всем повторяющая руку, записавшую: «Мой дорогой, твои губы…»