— Что за сволочная жизнь! — сказала она и взяла сына под руку.
Такси доставило их в курзал.
В фургоне, служившем кухней и столовой, царила ночь. Бархатные занавески закрывали оба окна. На потолке медленно разгоралась люминесцентная лампа, заливая светом помещение, которое когда-то, возможно, было роскошным. Но краска на стенах облупилась. Диван, на котором спала Одетта, так и остался неубранным. На столе, на электрической плите громоздились тарелки и кастрюли. Одетта сняла туфли, потом жакет и в одних чулках отправилась искать чистый стакан.
— Ты не хочешь выпить, а? Я по утрам просто подыхаю от жажды.
Она выпила немного белого вина, закурила сигарету.
— Если хочешь, налей себе.
Но Дутр неподвижно стоял у входа, и она сказала ему:
— Ну, шевелись. Там, в корзине, есть картошка. Почисти-ка несколько штук.
Дутр поискал нож, выдвигая ящики буфета: в них лежала всякая всячина — веревочки, пробки от шампанского, счета, коробочки с аспирином.
— В ящике стола! — крикнула Одетта.
Она расстегнула юбку, и та мягко упада к ее ногам.
— Вот так-то лучше, — пробормотала она. — Господи! Бедный мой мальчик, какой же ты неуклюжий!
Она отстранила его и, пошарив в ящике, кинула нож на клеенку.
— Нужно будет тебе… Что? Что это с тобой?
Ужасно смущенный, Дутр не знал, куда деть глаза. До Одетты вдруг дошло, и она протянула руку к халату.
— Ты что же, никогда женщины не видел? — спросила она изменившимся голосом. — А ведь и правда, там, в твоем пансионе…
Она завязала поясок, пришпилила булавкой расходящиеся полы халата и, взяв пальцем Пьера за подбородок, сказала:
— Ну-ка, посмотри на меня. И вправду покраснел, бедняжка! Сколько же тебе лет?
Резким движением Дутр высвободился.
— Двадцать!.. Ты это знаешь не хуже меня…
Она мягко теребила его за ухо.
— Двадцать лет! Уже. И конечно же ты ничего не умеешь делать.
Разозлившись, он вскинул голову, но мать смотрела на него с такой грустью, так взволнованно и нежно, что он внезапно смягчился.
— Не слишком много, — признался он.
Пальцы ласкали его щеку.
— Однако у тебя милая мордашка, — прошептала она. — Вот это от меня, и это тоже.
Ее пальцы, казалось, лепили узкое лицо юноши, следуя вдоль линии носа, щек, воссоздавая из его черт другое лицо.
— И эти веснушки… У меня были такие же.
Глаза Одетты заблестели, и Пьер почувствовал, как дрожат ее пальцы. Он попытался заговорить.
— Нет, молчи, — попросила она.
И убрала руку. Потом заметила, что сигарета погасла, и щелкнула электрической зажигалкой, висевшей над плиткой. Та не сработала; Одетта пожала плечами.
— Все сломалось, — вздохнула она. — Да, ты явился не в лучшие времена, малыш. Сплошная невезуха.
— Хорошо, — произнес он едко, — я могу вернуться обратно.
Грудь ее всколыхнулась от смеха.
— И голос такой же, как у отца. Он тоже часто повторял: «Все поправимо…» Его кошелек был открыт для всех. Привык к фокусам с монетами и поверил, что они сами по себе размножаются…
— Я могу работать.
— Где?
Он промолчал.
— Положение у нас не блестящее, — снова начала она. — Твоего отца больше нет, а что я могу одна? Людвиг, конечно, поможет сделать номер. Может, месяц продержусь. А потом…
Мать отодвинула тарелки и принялась чистить картошку. Она наклонила голову, и Дутр увидел седые корни волос.
— Я думал, — начал он, — что вы хорошо зарабатываете.
— Да-а, мы зарабатывали неплохо…
Она улыбнулась, внезапно лицо ее оживилось. Что-то светлое, живое блеснуло в глазах.
— Сразу после войны, — продолжала она, — каждый день был праздником. Люди думали только о том, что бы еще купить. Ну и мы тратили много. Мы были недальновидны.
Она налила себе еще немного вина.
— Не надо бы мне пить, но как подумаю о том, кем мы были…
— Я не очень понимаю, — сказал Дутр.
— Это потому, что ты не циркач. Твой отец был потрясающим фокусником. Я еще никогда не встречала такого иллюзиониста. Но ему не хватало воображения. Его номер устарел. Люди привыкли к кино! Им подавай хорошую постановку, свет, игру, переживания… Кому теперь нужны ловкость рук, какие-то карты, шарики?! А твой отец был старой школы. Не так-то легко менял свои приемы.
— Послушай, мама…
Она с изумлением посмотрела на Пьера.
— Мама, — повторила она, — мама… Очень мило, конечно, но я никогда не привыкну. Лучше уж зови меня Одеттой, как все остальные.