Фрета — узкая улица, там темень непроглядная. А на Францисканской — газовые фонари, яркие витрины — все освещено, магазины открыты. Несмотря на запрещение, торгуют через полуприкрытые двери. И кожей, и юфтью, молитвенниками, книгами, перьями, чего тут только нет. В верхних этажах кипела работа — там помещались всевозможные фабрички, мастерские, даже мельком взглянуть на окна — все на виду. Мотали нитки, резали бумагу, шили простыни, делали зонтики, вязали трико, кальсоны, майки. Со двора доносились удары молотка, жужжание швейных машин. Стоял такой гул от всевозможных станков, как в разгар рабочего дня. И пекарни работали на полную мощность: из печных труб шёл дым, летел пепел. Из сточных канав, переполненных помоями, доносилась привычная вонь, приходило в голову сравнение с Люблином или же Пяском. Молодые люди в длинных кафтанах, в ермолках, со свисающими пейсами, прогуливались взад-вперед, держа том Талмуда под мышкой. Где-то здесь иешива, видимо, и хасидские молельные дома. Проехали дрожки: одни узлы с вещами, а сверху еле удерживаются пассажиры. Только на углу, уже на Налевках, Яше удалось взять дрожки. Зевтл шатало. Ее опьяняли и подавляли крики, толпа, шум. Она забралась наверх, неловко зацепившись за что-то кистями шали. Уселась, вцепилась Яше в рукав. Дрожки свернули за угол, и Зевтл перепугалась: ей показалось, что они перевернулись.
— Если б кто сказал, что сегодня буду с тобой кататься на дрожках, я б не поверила — решила, что надо мной издеваются.
— Да уж. И я не ожидал.
— А светло-то, как днем. Аж горох лущить можно. — Она сжала Яшину руку, притянула к себе, будто эта ярко освещенная улица вновь пробудила в ней любовные чувства.
А вот и Генся. Тут ночь опять вступила в свои права. Проехал катафалк. Тело не сопровождал ни единый плакальщик. Видно, так суждено покойнику: одиноко, во тьме и тишине сойти в могилу. Может, кто-то вроде меня, промелькнула мысль. А вот Дзикая. Уже вблизи нее уличные проститутки зазывали прохожих. Яша показал на них: «Вот что он из тебя хочет сделать».
На Низкой было уже совсем темно. Ламповые стекла уличных фонарей так закоптились, что стояла сплошная темень. Сточные канавы переполнены, будто не лето стоит, а осень, сразу после праздника Кущей, когда идут проливные дожди. Тут расположились дровяные склады, а также несколько мастерских, где работали резчики по камню — делали могильные плиты и памятники. Там, где проходит Смоча, у самого еврейского кладбища, отделенный от улицы деревянным забором, стоял дом, в котором остановилась Зевтл. Они прошли через калитку, поднялись по наружной лестнице, Зевтл открыла дверь, и вот они в нарядной кухоньке, ярко освещенной керосиновой лампой. На лампе — бумажная узорная салфетка. Все было покрыто такими салфеточками: плита, буфет, посудные полки. На стуле сидела женщина. Ореол желтых волос, желтые глаза, длинный с горбинкой нос, острый выступающий подбородок. Ноги в красных домашних мужских шлепанцах, покоились на табурете. Рядом дремала кошка. В руках у женщины — мужской носок, натянутый на стакан для штопки. Она удивленно подняла глаза.
— Фрой Милц, вот он — тот человек из Люблина, про кого я рассказывала — Яша-кунцнмахер, фокусник в общем.
Пани Милц воткнула в носок иголку.
— Она только про вас и говорит: Яша то, Яша это. А вы не похожи на циркача.
— А на кого же?
— На музыканта. На клейзмера[33].
— Если у меня в руках скрипка — это не скрипка, а пиликалка.
— Ха! Какая разница, что делать? Каждая вещь куда-нибудь да сгодится… — она провела пальцем по ладони. Яша сразу же принял этот тон.
— Да, деньги, деньги… Любые деньги — грабеж, воровство.
— Смотрите, первый раз в Варшаве и уже всюду готова бегать. — Мадам Милц указала пальцем на Зевтл. — И как только ты его нашла? Страшно боялась, что она потеряется. А почему вы живете на Фрете? Там евреи не живут. Там же только поляки живут, — обратилась она к Яше.