— Гнедая!
— О-о-о! — раздалось в ответ.
— Игреневая!
— А-а-а!
— Черная!
— О-о-о! — сверху и снизу.
Глаза у следователя сузились, он весь подобрался, принюхиваясь к лошадиному духу.
— Может, синяя? — спросил он с опаской.
У папы и мальчика опять побежали лучики вокруг глаз.
— Синяя? Синих лошадей не бывает, — сказал папа.
— Синих-апельсиних, — сказал кнопка-малыш.
Они летели. Летели в тысяче световых лет над головой следователя.
А он как одержимый носился по квартире. Заглянул на кухню, в чулан, в детскую, в ванную, в большую комнату. Лошади нигде не было.
— Но запах! Ведь пахнет же лошадью! — кричал он и опять принимался бегать по квартире.
На кухне ушла в стену синяя грива. Он кинулся, вот уже ухватился — а там и нет ничего. В комнате сверкнул перед ним синий лошадиный глаз, в чулане блеснуло синее копыто, в ванной мелькнули синие бабки, в передней — синий круп. Сверкнул и исчез. А потом послышалось следователю даже синее ржание.
Лошади он не нашел.
— Напрасно вы ищете, комиссар, сами же понимаете, в спичечной коробке ее не спрячешь, — сказал кипарис-папа.
— А она и вон там еще, в солонке, — расшалился малыш.
Следователь опять пустился в погоню. Он хотел видеть все помещения квартиры одновременно. Но он все равно ничего не нашел. Наконец сказал угрюмо:
— Официально подтверждаю: лошади в доме нет.
И чуть ли не кубарем слетел с лестницы. По улице он тоже бежал. Не смея обернуться назад. Потому что знал: в окне третьего этажа он увидел бы три головы — кнопки-малыша, мужчины-кипариса и синей лошади.
О господи, надо же — лошадь в доме!
Мой крылатый человек
Писать — мучение. А уж писать плохо! Когда после всех терзаний, усилий, зубовного скрежета написанное глядит на тебя, подмигивая, и ухмыляется. Да что там ухмыляется! Гогочет! «А ведь задумал ты все иначе», — говорит оно мне с издевкой и бренчит никудышными фразами, в них болтаются, постанывая, слова и никак не найдут себе места.
Этот мой крылатый человек уже в десятый раз подвел меня.
Никак не могу его написать.
Подавленный, гляжу на исписанный лист: буквы — что скопище клопов.
— Папа, ты что-нибудь написал?
Это дочка. Ей семь лет, учится во втором классе.
— Н-да, — мямлю пристыженно.
— Сказку?
— Гм… вроде того.
— Прочитай!
— Нельзя.
— Почему?
— Потому что она плохая.
— Как это — плохая?
— Да вот так. Понимаешь, я что-то надумал. Почувствовал. И захотел написать.
— И написал?
— Написал. Только получилось не то, что я думал.
— И что почувствовал, да?
— А это и вовсе не получилось. Не вышло.
— Что же ты теперь сделаешь с тем, что не вышло?
— Оно останется вот в этой тетрадке. Словно в гробу. А как-нибудь позже я за него, может быть, примусь снова. Вдруг да получится.
— И ты никому не покажешь свою сказку?
— Никому.
— И мне не покажешь?
— И тебе. Я же сказал, она плохая.
— Но мне очень-очень хочется ее послушать.
— Нельзя. Это очень-очень плохая сказка.
— Для меня никогда не бывает очень-очень плохо то, что ты пишешь. Прочитай!
Я начинаю колебаться. Право же, как это славно с ее стороны, что для нее мои произведения никогда не бывают очень-очень плохими.
— Знаешь, я никому не скажу, что ты мне читал ее. Обещаю. Пусть это будет наша тайна, согласен?
— Ну что ж, будь по-твоему.
И я читаю. Мучаюсь, но читаю: это мне наказание.
Мой рассказ — о человеке, который очень хотел летать. И свято верил, что однажды у него вырастут крылья. Но какой же он получился у меня неинтересный — ни своего лица, ни характера, и все, что я пишу о нем, совершенно никчемно, никому не нужно. Однако моей дочери это явно не мешает. Затаив дыхание, она слушает о том, как у моего бездарного человека бездарнейшим образом вырастают крылья. Ослепительно белые крылья. Но боже мой, как я мог все это написать? Да разве так растут крылья? Какая фальшь! И тем не менее моя дочь — вся внимание, она ждет: сейчас человек взлетит. А взлететь он не может. Крылья неимоверно тяжелые. Он даже приподнять их не в силах. Они вообще ему не под силу. И он падает, падает, сокрушенный их космической тяжестью, под ним проваливается асфальт, он уходит в землю, все глубже, вот и последний раз сверкнул белоснежный кончик крыла, и земля над ним смыкается…
— А потом?
— Что — а потом?